Оглянуться назад — страница 36 из 105

Но такое молчаливое житье, повторяю, очень полезно для нашей актерской профессии – появляется сдержанность в использовании выразительных средств, не говоря уже о других, внутренних переоценках.

В 10 километрах от моего санатория, в Душники-Здруе, проходил 30-й Международный фестиваль имени Шопена. В доме, где когда-то играл сам Шопен. И я повадилась туда ездить – то на автобусе, то на случайной машине. На открытие фестиваля меня взял директор санатория. Я оказалась среди представителей власти и устроителей фестиваля. Возложение цветов на очередной шопеновский памятник. Одноэтажный дом, где проходит фестиваль, скрыт в парке.

На открытии с оркестром из Вроцлава играли Белла Давидович и Януш Олейничак. Давидович – худая, нервная, пожилая. Красные пятна на щеках и шее от волнения. Волнение передалось и мне – я сидела в первом ряду. Вспомнила своего знакомого, как он на мышах проверял эмоциональную зависимость от физиологического состояния людей. Что ж говорить о нас, бедных. Юный Олейничак волновался за гранью возможного. У меня это вызвало диаметрально противоположное чувство – я оставалась невозмутимой, даже более того, меня его излишнее волнение раздражало. Нельзя быть слугой публики. Тем более такой официальной, как сегодня. Они все равно ничего не понимают. «Они» – никто, а «ты» – мастер. Чем больше перед ними заискиваешь, тем больше они тебя презирают.

Перебирая свои дневники, я наткнулась на записи того периода.


8 августа, 1975

В Варшаве, в аэропорту, встретили меня мои старые знакомые – Юреч с женой Эльжбетой. Отвезли на вокзал. Там долго ждали поезд в Поляницу. На перроне очень много народу. Студенты, туристы. В основном молодежь, поэтому сразу бросился в глаза один старик, очень элегантно одетый, его провожал пожилой мужчина, а перед ними шел носильщик и вез тележку с горой чемоданов. Чемоданы особенно привлекли мое внимание, так как я всегда езжу с маленькой дорожной сумкой.

Я помню, как с такой же сумкой в 68-м году приехала в Карловы Вары на кинофестиваль, вышла из машины у роскошного отеля, и швейцар меня удивленно спрашивал: «А где ваши чемоданы?»

Оказалось, что элегантный старик едет в моем вагоне. Вагон спальный. Он тотчас же лег, хотя поезд стоял на перроне еще час. Какая-то женщина делала пассы над его головой – он лежал. Видимо, у него была мигрень. Юреч еще на перроне про этого старика сказал, что это, наверное, польский американец. Поехали. Какая-то старушка искала туалет, мой старик объяснил, как его найти. Когда я выходила в Полянице, старика в вагоне уже не было.

Сегодня в 22 ч., в театре Шопена, на эстраду выскочил таким живчиком этот старик. Оказалось, что это Стефан Аскенас. Ему 82 года. Играл очень спокойно и мудро (я вспоминала, как так же спокойно и немного скучно, на одной ноте Жан Вилар читал французские стихи в Москве в ВТО). Аскенас играл Моцарта и Шопена. В зал иногда смотрел требовательно и долго. Ему мешала возня фоторепортеров. Он зло и презрительно ждал, когда все стихнет. Потом уже, не обращая ни на кого внимания, играл. Был углублен. Весь в себе. Постепенно подобрел. В зале, маленьком, человек на пятьдесят, не больше, сидели в основном профессионалы. Я заметила среди зрителей Беллу Давидович. Овация. На бис два раза что-то спокойно и коротко сыграл.


10 августа, 1975

С утра лежу, читаю. Болит голова. Кровоизлияние в глаз. Вечером – опять в Душники. Играет Галина Черны-Стефаньска. Играет хорошо, но по-мужски. Я сижу, слушаю и размышляю, что женщины все-таки не должны заниматься искусством. Если талантливы – то слишком не защищены, раскрываются, а там много неженского. И так их становится жалко. Весь талант взращен на подавлении своих женских комплексов, на слезах, неразделенной любви, несчастливой жизни. Предназначение женщины – в другом. «Быть женщиной – великий шаг, сводить с ума – геройство». Черны-Стефаньска – пример самостоятельности и неженственности. Села за рояль, первые аккорды – как быка за рога, и поскакала. Вчера Аскенас играл шопеновский вальс прозрачно, как через призму времени, воспоминание о давно прошедших временах – милых и наивных. А эта – села и лихо, по-польски, с закрученными усами, забарабанила. Но потом она все-таки заставила идти за собой. Очень волевая женщина. В конце ей преподнес вазу и букет маленький мальчик, что-то ей говорил и поцеловал руку. Я прослезилась…


Так приблизительно я и жила целый месяц. Когда вернулась в Москву, меня встретил муж, о чем-то спросил, а я разучилась говорить – одни слова налезали на другие.

Рождение слов… Очень интересный процесс. У древних, у Эсхила например, есть целые строчки – рождение слова: «и-и-и-и…» или «та-та-та-та», «а-а-а-а…» Может быть, будучи поэтами, они записывали процесс возникновения строчки? Ахматова, сочиняя стихи, по воспоминаниям, «жужжала», Мандельштам «пел», а у Пушкина в черновиках остались недописанные строфы в два-три слова. В двадцатые годы, когда начиналась другая жизнь, поэты занимались словотворчеством: «Дыр бул щыл убешщур скум…» Они хотели изобрести слова, которые бы выражали новую жизнь.

Ритм строчек

В те далекие времена, когда не было ни радио, ни телевизора, ни кино, люди собирались за круглым столом под уютным абажуром и слушали литературные чтения. Когда в мемуарах рассказывают о таких вечерах, я ужасно завидую – мне тоже хотелось бы вот так же сидеть и слушать авторское чтение. Впрочем, как-то раз я попала на такой вечер. Один молодой автор читал свою повесть. Было очень скучно и жалко потраченного времени. Хотя повесть, может быть, и неплохая, но автор читал медленно и плохо. Тут все же нужен исполнительский талант.

Вспомним сосредоточенность поэтов на ритме. Но на эстраде и в комнате, где уже есть круг внимания, поэты читают по-разному. На крике самовыявления читал с эстрады Евтушенко. Но однажды я услышала чтение того же Евтушенко – «Со мною вот что происходит…», «Окно выходит в белые деревья…», записанное на пластинку и явно рассчитанное на небольшую комнату. Это было тихое чтение для близкого человека. Исповедь.

Есть актерская манера исполнения стихов. Это почти всегда пересказ смысла или демонстрация эмоций. Иногда очень талантливые, но все-таки вторичные. Не потому ли, что актеры читают чужие стихи? Ведь очень трудно и, не знаю, нужно ли убеждать зрителя, что именно ты написал «Я помню чудное мгновенье…».

Для меня всегда предпочтительнее авторское исполнение. Есенина, например, с эстрады в основном читают напевно-лирично. Но, как я уже говорила, меня поразил голос самого поэта в записи – голос, выкрикивающий слова Хлопуши из «Пугачева»: «Проведите! Проведите меня к нему! Я хочу ви-и-и-деть этого че-ло-ве-ка!» Или несколько монотонное чтение Пастернака. Актеры же, читая Пастернака, мне кажется, чересчур расцвечивают слова.

В ранние годы «Таганки» к нам часто приходили поэты и после спектакля читали свои стихи. Помню, как в верхнем фойе читали новые стихи Давид Самойлов, Белла Ахмадулина. Спектакли по стихам Евтушенко и Вознесенского были в репертуаре театра.

В спектакле Вознесенского «Антимиры» я читала «Монолог Мерлин Монро». Сам Вознесенский читал его как внутреннюю исповедь, в ключе монодрамы:

Я Мерлин, Мерлин,

Я героиня

Самоубийства и героина…

Мне так читать было нельзя. Во-первых, существовал уже заданный ритм спектакля, я в него вошла после премьеры, а во-вторых, зритель соединил бы «Я Мерлин» и мое «я – актриса», а это в данном случае не нужно. Поэтому я разыграла стихотворение театрально, то входя в вымышленный, может быть чуть прозаический, образ актрисы, непонятой и друзьями, и врагами, то читая от лица театра, спектакля – отстраненно.

Стихотворение мне отомстило. Оно было написано в другом ключе. И после каждого спектакля я терзалась знакомым и таким мучительным зудом несделанного.

Тем неожиданнее и приятнее было мне получить однажды, после телепередачи, в которой я исполняла стихи Блока, письмо от С. М. Алянского, издававшего Блока в «Алконосте» и близко его знавшего. Даря мне свою книгу о встречах с поэтом, Самуил Миронович писал, что вдруг услышал с экрана «знакомые с давних лет стихи с интонациями и внутренней музыкальностью, которые я слышал из уст самого Блока». «Вы, – продолжает он, – восприняли стихи Блока так, как будто Вы сами их сочинили, и потому читаете их совсем как Блок».

Привожу этот лестный отзыв, не боясь быть нескромной, потому что услышала в нем не столько похвалу, сколько подтверждение своим размышлениям об авторском, именно авторском исполнении стихов. Такое исполнение опирается прежде всего на стремление проникнуть во внутренний мир поэта, органически почувствовать и принять его ритм и его образный мир.

Последние годы мне легче выходить на сцену в поэтических вечерах – не я читаю, а я вхожу в образ поэта и присваиваю себе его стихи.

Но от имени разных поэтов – по-разному. Потому что Пригов, например, читает очень смешно. Я его как-то спросила: «А Ахматову вы точно так же будете выкрикивать?» – «Да». И он прав, потому что это его манера. Чухонцев читает Цветаеву как свое, и Бродский на 100-летии Ахматовой в Бостоне читал Ахматову с таким же напевом, как свои стихи. А я отличаюсь от поэтов тем, что каждый раз вхожу в образ. Ведь я актриса, моя профессия – входить в образ.

Если же я начинаю читать от себя, то ломаю строчку. Меня Любимов в этом часто упрекал, когда мы репетировали «Гамлета», «Пир во время чумы», «Электру». Потому что я играла не поэта, а персонаж, у которого свой внутренний ритм. Надо, видимо, сначала придумать образ, войти в него поэтически, а потом уже быть, скажем, Электрой. Но в той же «Электре» я первый раз столкнулась с древнегреческой трагедией, поэтому перепрыгнула, упустила какое-то звено. И мне роль далась очень тяжело.

Кажется, что Пушкина читать умеет каждый. На самом деле легче передать чувства, душевные качества людей. Мысль, образ – труднее, духовные качества – очень трудно. Для того чтобы «прорваться в дух», нужна новая техника, театр к ней еще не готов.