е в Кали, были убиты консерваторами в штатском, и в отдаленных частях страны стали появляться первые комитеты сопротивления – поначалу это были просто вооруженные чем попало крестьяне. Подавлялось сопротивление жестко – в Антиокии, как Фаусто и Лус Элена узнавали из писем, тоже. Поэтому Фаусто страшно удивился, когда в Буэнос-Айресе Лус Элена вдруг сказала, что пора возвращаться в Колумбию. Но у нее оказался неопровержимый довод: она была беременна.
Серхио Фаусто родился 20 апреля 1950 года, на переломе века, в больнице Сан-Висенте-де-Пауль. Через два года родилась Марианелла. Фаусто впервые в жизни обрел что-то вроде финансовой устойчивости: он вел на радио «Голос Антиокии» невероятно популярную передачу «Гармония и грезы», и у него еще оставалось время сколачивать труппы экспериментального театра – в Медельине раньше о таком даже не слышали. У него были друзья, точнее даже закадычные приятели: врач Эктор Абад Гомес, журналист Альберто Агирре, художник Фернандо Ботеро и поэт Гонсало Аранго. Всем не исполнилось еще и тридцати, все стремились к большим свершениям. Каждый зарабатывал как мог, а собираясь, они пили самогон, спорили о политике и читали стихи. Тесть Фаусто, дон Эмилио Карденас, благодаря кулинарным талантам своей жены основал небольшое домашнее производство пасты, полубизнес, полухобби, и Фаусто подрабатывал тем, что на дребезжащем фургончике развозил по всему Медельину лапшу и собирал с клиентов оплату. Так ему удалось накопить на один из первых портативных магнитофонов, появившихся в Колумбии. Гонсало торжественно окрестил его тремя каплями самогона: «Нарекаю тебя „Голосом богов“, магнитофон!» Друзья души не чаяли в этом устройстве. «Это же мой голос, мой голос! – изумлялся Альберто, слушая запись. – Эта хреновина изменит мир!» Первым, что записали на магнитофон, стали стихи Мигеля Эрнандеса: Франко подверг их абсолютной цензуре, Эрнандеса не читали нигде в мире, и одного этого хватило, чтобы кружок Фаусто Кабреры сделал его своим идолом.
В свободное от развозки лапши время Фаусто выступал в небольших залах перед восторженной публикой, а Лус Элена неизменно сидела в первом ряду и шевелила губами в такт мужу, утверждавшему, что целиной торится дорога, тропка тянется за путником и никогда еще раз не пройти ему той тропой. Кроме того, он начал собирать актеров и ставить малоизвестные в Колумбии, но классические пьесы. Постановки вызывали интерес, обретали преданных поклонников. Массовых убийств, между тем, стало так много, что про них уже не писали в газетах. Фаусто вспоминал статью, которую ему когда-то показал дядя Фелипе, узнавал себя в упомянутом там иностранце, смотрящем на колумбийскую реальность, и задавался вопросом, почему все так равнодушно относятся к происходящему? Может, насилие касалось только деревенских, и потому городские воспринимали его как нечто слишком далекое? Положение так долго не улучшалось, что в конце концов произошло то, чего многие ожидали: в 1953 году подполковник Густаво Рохас Пинилья совершил государственный переворот, якобы намереваясь прекратить кровопролитие.
– Я же говорил, – сетовал дядя Фелипе. – Так, от диктатуры до диктатуры, и вся жизнь пройдет.
Через несколько недель он объявил родным, что переезжает в Чили. Никто его не понял: в Медельине он женился, у него была стабильная работа, он любил город – зачем куда-то ехать? Привязавшиеся к нему родители Лус Элены тоже недоумевали: что он забыл в Чили? Только Фаусто смутно догадывался, в чем дело: дядя Фелипе носил в себе вирус изгнания, вечно влекший его вперед, раз уж остаться на родине не суждено было. Из Сьюдад-Трухильо он переметнулся в Боготу, из Боготы – в Медельин, а теперь из Медельина, где жил с любящей заботливой женщиной, собирался переметнуться в Чили. «Понравится – останусь, – сказал он, – не понравится – вернусь. Как говорит моя жена: „Нет хуже поворота, чем тот, который ты пропустил“». К следующему году, когда правительство усилило пропаганду, дядя уже был в Чили.
Пропаганда касалась пышных празднований первой годовщины нынешней власти. Никто не знал, в чем именно они будут состоять, но у Фаусто они все равно вызывали опасения. «Все диктатуры в мире одинаковы, – говорил он. – Если они начинают праздновать дни рождения, значит, дело затянется надолго». Но случилось то, чего никто не предполагал: Рохас Пинилья объявил, что в Колумбии появится телевидение. В долгих выступлениях на радио он рассказывал, что познакомился с этим изобретением в Берлине в конце 30-х и с тех пор мечтал перенести его в родную страну. Это оказалось нелегко, потому что в гористой Колумбии сигнал то и дело натыкался на препятствия, но лидер приказал воплотить проект, какие бы расходы он ни повлек. Огромная комиссия отправилась в США изучать вопрос, закупать оборудование и импортировать технологии. Рохас распорядился установить тридцатиметровую антенну на здании Военного госпиталя, в одной из самых высоких точек Боготы, еще одну – на вулкане Невадо-дель-Руис, а третью – на плоскогорье Русия в департаменте Бояка́. Таким образом, вся территория страны оказывалась под покрытием. Благополучие родины было обеспечено. Правда, когда антенны водрузили на положенные им места с сопутствующим оборудованием, оказалось, что ни один человек в Колумбии знать не знает, как сделать так, чтобы антенны эти заработали. Что передавать и куда – тоже никто не понимал: у колумбийцев в домах не было телевизоров, потому что телевизор стоил больше минимальной трехмесячной зарплаты. Но правительство сориентировалось и через пару недель привезло с Кубы двадцать пять технических специалистов (сотрудников недавно обанкротившегося телеканала), выдало населению щедрые кредиты на покупку полутора тысяч телевизоров «Сименс» и такие же поставило в витринах магазинов, чтобы граждане, не сумевшие приобрести новинку, не остались в стороне от радостного события.
Тринадцатого июня 1954 года, в годовщину прихода к власти, диктатор появился на голубых экранах, посмотрел зрителям в глаза, сообщил, что обращается к ним из дворца Сан-Карлос в сердце Боготы, и произнес проникновенную речь о начале телевизионной эры в Колумбии. Грянул гимн, пораженные колумбийцы узрели Национальный симфонический оркестр в момент исполнения и сами себе не поверили: они видели музыкантов, находясь в совсем другом месте. Первый эфир продлился три часа сорок пять минут, и Фаусто неотрывно следил за ним из Медельина, постепенно осознавая, что на сей раз мир и вправду изменился навсегда и, возможно, в новом мире ему найдется место. Чуть позже он узнал, что человек по имени Фернандо Гомес Агудело, тот самый, что привез оборудование из Штатов и нашел технических специалистов на Кубе, набирает по всей стране талантливых театральных деятелей, чтобы разработать новую обширную телепрограмму. Фаусто подумал: дядя Фелипе уехал в Чили, один из лучших друзей, художник Фернандо Ботеро, перебрался в Боготу. К тому же в столице жил отец Фаусто: Доминго по-прежнему работал в отеле «Рока» в центре города и давно вполне сроднился с новой страной.
– Может, нам тоже переехать? – спросил Фаусто у жены.
– Почему бы и нет? – сказала она. – А то скоро останемся в Медельине последними.
Семейство Кабрера Карденас поселилось в двухэтажной квартире на 45-й улице с узкими, но удобными комнатами. Сияющий экран занимал центральное место в гостиной, черно-белые люди передвигались по нему и исчезали во вспышке света, если нажать кнопку. В гости к Кабрера часто заходил низенький, подволакивавший ногу человек. Фаусто сказал детям, что его зовут Секи Сано, он японец и приехал из Мексики по приглашению колумбийского правительства учить актеров и режиссеров, как нужно делать телевидение. Широколобый Секи Сано ходил в очках с толстой оправой, за которыми было почти не видно глаз, всегда носил с собой трубку и часто держал ее в зубах, даже если не курил. Левая нога у него плохо работала вследствие перенесенного в детстве туберкулезного артрита – ему рассказывали, что это как-то связано с войной; впрочем, он никогда не интересовался – как именно. От преследований в Японии он сбежал в Советский Союз, но оттуда его, как и Троцкого, выжили сталинисты. В Колумбии он собирался применять метод Станиславского к телеспектаклям. Из всех боготинских театральных режиссеров Фаусто лучше всех понимал, о чем он говорит; их вкусы и политические симпатии тоже совпадали, так что ничего удивительного не было в том, что Фаусто стал любимым учеником Секи Сано.
Открытия сменялись открытиями. Пока операторы учились иначе использовать камеры (строить кадр, определять угол), а власть исследовала возможности нового средства информации для распространения посылов диктатуры и вооруженных сил, Секи Сано взращивал целое поколение театральных деятелей. Он был непреклонен с посредственностями, строг до жестокости и не принимал в учениках недостатка преданности делу или энтузиазма, какими обладал сам. Легко приходил в бешенство, если не видел отдачи, не раз запускал в головы отлынивавшим трубку или зажигалку, а однажды уволок бездарного актера со сцены за шиворот, выкрикивая обидные ругательства. Их с Фаусто отношения становились все теснее. Он каждые выходные обедал у Кабрера и позволял Серхио с Марианеллой забираться на его неработающую ногу, как на лошадку. Время от времени звал Серхио в театр, но чаще всего начинал фыркать после первых сцен и к середине спектакля терял терпение.
– Пойдемте, юный Кабрера, – говорил он, не заботясь о том, что его слышат даже актеры. – Я больше не могу выдерживать это свинство.
Под внимательным взором Сано Фаусто пробивал себе путь сквозь сельву телевизионных пространств, словно первооткрыватель с мачете на поясе: адаптировал старые романы и пьесы для прямых эфиров, несмотря на жалобы актеров, которые были не в силах представить себе невидимую публику. Телекомпания хотела не меньше спектакля в неделю, но на каждый у режиссера уходило минимум две, так что пришлось придумать систему, при которой Фаусто делил обязанности с коллегами куда более опытными, чем он сам, значительными в культурной жизни города фигурами, совершенно, казалось бы, непробиваемыми и никого не боявшимися. Однако в присутствии Секи Сано им становилось неуютно: то ли вследствие репутации японца, то ли из-за критических, а иногда и саркастических суждений, которые он мог отпускать насчет колумбийских священных коров, они видели в нем проблему, настоящую угрозу, способную пошатнуть их устойчивые авторитетные позиции.