оим эгоизмом.
Чунвэнь был своего рода элитной школой для детей отсутствующих родителей: высокопоставленных партийных кадров, например, или ассимилировавшихся иностранцев, занятых на ответственной работе. Человек двадцать приходило на учебу из того же отеля «Дружба», но только Серхио и Марианелла жили в интернате; остальные вечерами возвращались наслаждаться тремя ресторанами, роскошными номерами и обществом родителей. Марианелла не скрывала зависти. «Что мы такого сделали? – допытывалась она у Серхио. – Почему мы не можем жить с мамой и папой? За что они нас наказывают?» Серхио же мало-помалу строил с одноклассниками отношения крепкого товарищества, основанного на общих обидах и политическом жаргоне: они – истинные пролетарии, а те, кто уходит на ночь домой, – презренные мелкобуржуазные элементы. Чудесным образом Серхио превратился в мостик между двумя мирами и очень скоро понял, какие преимущества таит в себе его положение. Если кому-то из китайцев требовались хорошие ботинки, Серхио мог достать их в магазинах при отеле; один раз на перемене к нему подошел старшеклассник и тихонько поинтересовался, вправду ли он может раздобыть «Маотай». Это была самая ценная марка китайского крепкого спиртного; производили «Маотая» мало или во всяком случае недостаточно для такой огромной страны, и он никогда не поступал на рынок (говорили, все выпивают партийные лидеры), но жабоглаз имел к нему доступ. Серхио как будто снова оказался в школе Германа Пеньи и угощал товарищей «Лаки Страйком».
По выходным Серхио и Марианеллу отпускали домой, и Лус Элена гуляла с ними по городу. Они любили бывать в антикварных лавках на улице Люличан, куда сносили свои сокровища, память о былой роскоши, представители старых буржуазных семейств, разметанных революцией. В каждой лавке перед колумбийцами представала россыпь иных времен, напоминание о безмерных богатствах, меланхоличное свидетельство навязанного революцией равенства. Лус Элена смотрела на витрины печально, потому что у нее доставало воображения задуматься о семьях, которым эти вещи когда-то принадлежали, но не хотела противоречить Фаусто, который при всяком удобном случае задавал жене и детям риторический вопрос: разве не прекрасно жить в мире, где все равны? Разве не чудесно идти по улице и не знать, богач перед тобой или бедняк, ведь одеты все одинаково?
– Одинаково уродски, – заметила однажды Марианелла, убедившись, что отец ее не слышит. – Тоже мне счастье!
И действительно, по улице, где торговали антиквариатом, все – мужчины, женщины, дети, старики – ходили в совершенно одинаковых костюмах совершенно одинакового темно-синего цвета. По одежде не получалось определить, были ли эти люди богаты в прежние времена или так же бедны, как теперь; сохранялись лишь косвенные признаки, выдававшие былых аристократов: неуничтожаемая элегантность походки, интонация в вопросах и просьбах, беспечно брошенное замечание, в котором чувствовался предосудительный космополитизм. Однажды семье Кабрера довелось соприкоснуться с этим исчезнувшим миром, и Серхио запомнил тот день навсегда. Каждое воскресенье Бюро специалистов, организация, отвечавшая за проживание постояльцев в отеле «Дружба», устраивало экскурсию по городу. Для Серхио и Марианеллы, проводивших всю неделю в спартанских условиях интерната Чунвэнь, эти экскурсии, где они ненадолго превращались в западных туристов, были как бальзам на душу. Серхио, конечно, понимал, что от них попахивает буржуазной заразой и они рискованны для ума молодого революционера, но все равно накидывал на плечи шерстяной свитер, садился с другими экскурсантами в автобус на тридцать мест и отправлялся смотреть Великую Китайскую стену, Запретный город, Летний дворец, и там, обнимая маму, позируя для фотографии рядом с отцом, видя, как им, отпугнувшим призрак расставания, хорошо вместе, не мог не испытывать отвратительного чувства счастья.
В одно такое постыдное буржуазное воскресенье они поехали в Ботанический сад. Утром Лус Элена пообещала детям: «Сегодня вы познакомитесь с кем-то особенным». И рассказала про Пу И, последнего китайского императора. Серхио было страшно интересно встретиться с человеком, некогда превосходившим могуществом короля, и в Ботаническом саду он смотрел в оба. В главном зале их принял ничем не отличавшийся от остальных служащий в таком же, как у всех, синем костюме, такой же, как все, радушный. Вот только, передвигаясь по саду, он держал спину очень прямо, а голову очень высоко, словно высматривал что-то на горизонте. На нем были круглые очки, и он плотно сжимал губы, отчего выражение лица становилось горделивым, но при этом его отличала невероятная неуклюжесть (за время короткой экскурсии он несколько раз успел обо что-то споткнуться, а однажды, махнув рукой, задел очки, и они слетели у него с носа). Он интересно рассказывал про чудеса сада, и Серхио сделал вывод, что это не обычный служащий, а кто-то вроде директора. А потом понял: несмотря на костюм и должность, перед ними не просто садовник. Это сам Пу И.
Бывший император и словом не обмолвился о своем императорстве, и ни один человек на экскурсии не задал ему ни одного соответствующего вопроса, хотя все знали, кто он такой и как раньше жил: туристы и садовник будто сговорились молчать о неудобном прошлом. Когда экскурсия закончилась, Серхио вдруг почувствовал, что ему необходимо еще раз увидеть этого человека. Он отделился от группы и бросился туда, где они распрощались. Пу И склонился над цветами; в правой руке он держал садовые ножницы, в левой очки, и Серхио понял, что он снял их, чтобы вытереть лицо. Он видел его в профиль и издалека, не очень ясно, но вообразил, что бывший император плачет. На следующий день он рассказал об этой встрече учителю. Учитель скривился.
– Предатель, – сказал он. – Но он исправился. Революция его перевоспитала. Он признал свои преступления, признал, что старая жизнь была порочна, и раскаялся. И Мао принял его, ибо Мао великодушен.
Марианелле приходилось в школе несладко – она все время дерзила учительнице, получала неустанные отповеди и так же неустанно отказывалась учить зубодробительную математику, – а вот Серхио стал примерным учеником. К экзаменам в конце года он знал биографии героев так, будто прожил жизнь рядом с ними, и мог повторить все революционные лозунги, что с гордостью и делал, хотя на экзаменах это вряд ли бы помогло, поскольку их было всего два – по математике и китайскому. Математику он преодолел с относительным успехом, но никто не ожидал от него уровня китайского, сравнимого с уровнем одноклассников. Он узнал, что статус иностранца предполагает некоторые поблажки – например, возможность пользоваться словарем. Экзамен состоял всего из одного испытания: за два часа требовалось написать сочинение на тему, выведенную учителем на доске. Он проходил по всей стране, миллионы китайцев рассуждали об одном и том же. Учитель подошел к доске с мелом в руке, спросил, все ли готовы, и начал писать. Серхио поднял голову и прочел:
Я рожден под красным знаменем с пятью золотыми звездами.
Первым делом он подумал: это нечестно. Я-то родился не здесь, а в другом месте, от меня не могут требовать сочинения на такую тему. Собрался возмутиться, пожаловаться, попросить пощады. А потом понял, что это его шанс.
Он подправил название: Я НЕ рожден под красным знаменем с пятью золотыми звездами. И написал: «Нет, мне не выпало родиться под красным пятизвездным знаменем, но оно меня укрывает, и потому я люблю его, как свое собственное…» Он появился на свет под другим флагом – желто-сине-красным флагом далекой-далекой страны, называемой Колумбия. Серхио рассказал, как попал в Китай, как Китай ласково принял его и дал возможность получить образование в потрясающей школе Чунвэнь.
Сочинение, которое сам Серхио определял как молодежную версию «пролетарского интернационализма», получило высшую оценку. Учитель вслух зачитал его перед классом. «Жэньминь жибао» опубликовала его вместе с другими выдающимися сочинениями со всего Китая; его слово в слово передали по национальному радио. Серхио, и так уже пользовавшийся популярностью в качестве поставщика дефицита, официально стал гордостью интерната Чунвэнь. И ученики, и учителя смотрели на него по-новому. Он больше не был жабоглазом, он был юным дарованием, прибывшим строить социализм. Никто не дергал его за волосы и не спрашивал – он что, на бигуди их накручивает на ночь, что они так вьются. Никто не интересовался, в каком цвете видят мир его зеленые глаза; всем и так было ясно, что главным цветом для Серхио стал цвет Революции.
После августовского инцидента, когда два американских корабля подверглись атаке в Тонкинском заливе, президент Джонсон объявил, что вооруженные силы США вступают во Вьетнамскую войну. Бомбардировки начались после нападения на Кэмп-Холлоуэй, американскую вертолетную базу близ Плейку; цели преследовалось две: добиться, чтобы Северный Вьетнам перестал поддерживать вьетконговцев[12], и поднять боевой дух деморализованного Южного Вьетнама. Начался новый этап войны. Бомбардировки горячо обсуждались в школе Чунвэнь; в поддержку Северного Вьетнама устраивались митинги и манифестации; все стены были увешаны плакатами, осуждавшими империалистическую агрессию и призывавшими к солидарности с товарищами, жертвами капиталистических орд. Серхио возмущался так же сильно, как его одноклассники. Как только в школе учредили Молодежный батальон в поддержку Вьетнама, он записался в его ряды и вскоре уже участвовал в первой миссии: пешем походе до Ханоя. Не в буквальном, разумеется, а в символическом смысле: они договорились покрыть расстояние от Пекина до Ханоя на беговой дорожке школьного стадиона; рассчитали, что, если ежедневно преодолевать шесть километров, путь займет примерно тринадцать месяцев. И они прошли этот путь.
В течение года повседневная жизнь в Чунвэне полностью изменилась. Класс Серхио – дети лет пятнадцати – начал получать военную подготовку. Дважды в неделю проходили тяжелые тренировки; Серхио учили обращению с огнестрельным оружием и гранатами, рукопашному и штыковому бою. На соседнем полигоне устраивались стрельбы, и в зависимости от политических настроений в городе и школе мишенями служили нелепые карикатуры либо увеличенные фото Линдона Джонсона, Брежнева или Чан Кайши. В течение года, пока они шли до Ханоя, Серхио начал испытывать новый, прежде ему незнакомый пыл. Неужели он стал одним из них? Теперь он едва ли не первый ученик и проводит долгие часы за грамматикой и каллиграфией иного языка, постигает его тайны, исследует его историю, а значит, и принявшую его, Серхио, культуру, и культура эта постепенно перестает быть непроницаемой. Да, все так и было, но Серхио понимал, что учеба и военная подготовка, грамматика и полигон – не более чем средства для достижения чего-то большего. В те дни он записал в дневнике: