– Нет, но пусть так остается, – сказал Серхио с улыбкой. – Взгляд назад – это же и есть настоящая ретроспектива.
Из ресторана он сразу вернулся в отель. Барселонский вечер соответствовал колумбийскому утру – утру похорон. Серхио хотел поговорить с Марианеллой, которой тоже было непросто. В последнее время у них с отцом накопилось много неразрешимых споров, отношения испортились и в конце концов вовсе сошли на нет. Поэтому, когда она ответила на звонок, ее плач отдавал яростью: теперь, после долгого отчуждения, ей хотелось быть ближе к покойному отцу. Но ей ни о чем не сообщили в момент падения, не признали за ней право на беспокойство, и потом тоже не позвали поучаствовать в ритуалах смерти. «Мне никто ничего не сказал, – жаловалась Марианелла. – Говорят, я папу забросила, оставила его одного в старости… Они же не понимают, Серхио, ничего не знают и не понимают». Скрытые, невысказанные обиды, каких хватает в любой семье, недоразумения, не вовремя произнесенные или вовсе не произнесенные слова, ложное, выдуманное представление о том, что у другого в голове или в душе, – вся эта хитросплетенная сеть умолчаний работала теперь против покоя, и Марианелла с горечью призналась брату, что тоже не пойдет на похороны.
– Нет, нет, – сказал Серхио. – Ты же там, ты должна пойти.
– А ты? – парировала она. – Ты почему не здесь?
Он не знал, что ответить. Но в конце концов с помощью неясных аргументов ему удалось убедить сестру: мама умерла девять лет назад, сам он за границей, единственный представитель семьи – Марианелла, и она должна пойти.
Тем же вечером он дал первое интервью, прямо в холле отеля. Журналистка сказала, что репортаж будет большим, на последней полосе «Вангуардии», а этот формат требует краткого перечисления биографических данных в начале, поэтому Серхио вдруг обнаружил, что его допрашивают, как в полиции: 66 лет, три брака, четверо детей, родился в Медельине, долго жил в Китае, работал в Испании, атеист. Его не удивило, что после допроса последовали соболезнования: «Мне очень жаль, что вашего отца больше нет». А вот собственный ответ застал врасплох: он не ожидал от себя и таких слов, и неприятного ощущения, что проболтался, наговорил лишнего, словно кого-то выдал.
– Спасибо, – сказал он. – Он умер сегодня, и я не смогу поехать на похороны.
Разумеется, он солгал, одним махом убрав двое суток, но в скрипучем кресле отельного холла это не имело значения: маловероятно, что журналистка заметит нестыковку, а если и заметит, то отнесет на счет скорби, состояния дезориентации, в которое мы впадаем, потеряв близкого человека. Но зачем он солгал? Неужели начал стыдиться своего решения не ездить на похороны, как будто стыд – это попутчик, который догоняет нас в путешествии, после того как задержался с отъездом? Журналистка стала расспрашивать про отца, испанского политэмигранта в Колумбии, происходившего из семьи военных, которые не поддержали переворот Франко, и Серхио подробно отвечал, но предательские слова о похоронах не переставали его мучить.
– А, так он, значит, жил здесь, – обрадовалась журналистка. – Здесь, в Барселоне?
– Да, но недолго.
– А где именно?
– Не знаю. Он не рассказывал. Думаю, сам не помнил.
Он дал еще два интервью, но от ужина с представителями фильмотеки, извинившись, отказался: он очень устал и хочет побыстрее лечь. «Конечно, конечно, – ответили ему, – завтра начинается самая работа». Поднялся в номер. Толстые оконные стекла не пропускали гвалта компаний, выпивавших внизу под пальмами. Лег, закрыл глаза, надеясь отдохнуть, но не смог. Думал о заданных вопросах и об ответах, которые честно постарался дать, хоть и считал, что говорить о кино необычайно трудно: слова только все запутывают и вызывают непонимание. С другой стороны, сейчас он был очень рад своим обязанностям, потому что они отвлекали от боли и не давали печали подобраться ближе. В интервью он хвалил роман Венди Герры, по которому снял «Все уезжают», много говорил про «Стадионный переворот» – комедию, где герильеро и солдаты заключают перемирие, чтобы спокойно посмотреть футбольный матч, рассказывал про «Проигрыш – дело техники» и дружбу с романистом Сантьяго Гамбоа и в тысячный раз, отвечая на вопросы про «Стратегию улитки», упоминал отца, который пережил Гражданскую войну именно здесь, в Барселоне, еще до многолетних блужданий в эмиграции, окончившихся Колумбией. Но где, в какой части города он жил? То ли отец не говорил, то ли Серхио забыл.
Уснуть не получилось; усталость, если и была, теперь улетучилась окончательно. Виной тому то ли отголоски джетлага – все-таки он перелетел океан каких-то пять дней назад, – то ли странные волны электричества, проходившие по бессонному телу. Так или иначе, Серхио не мог больше лежать в постели. Он надел пиджак, потому что резко похолодало, посмотрел отельные брошюры и минуту спустя, следуя за посулами рекламных фотографий, уже поднимался на крышу. Там нашел свободный стул и сел любоваться ранней ночью над старым городом, простиравшимся до моря. Облака разошлись, ветерок шевелил салфетки. С высокого стула перед стеклянным столиком, казалось, легко было сорваться прямо на улицу. Серхио не понял, что появилось раньше – бокал красного вина в руках официантки или прежний неловкий вопрос: если от него потребуют объяснений, почему он решил не ездить в Боготу в последний раз увидеть лицо отца, что он скажет? Разумеется, потому что хотел побыть с Сильвией и Амалией и встретиться здесь, в Барселоне, с Раулем. Отлично, но разве это все? Нет ли других причин?
Внизу одно за другим загорались окна Эль-Раваля, слева светилась линия Рамблы[2], приковывала взгляд и вела за собой до порта и невидимого памятника Колумбу. В небе видны были огни самолетов, подлетавших к Эль-Прату. Серхио вынул телефон – яркий дисплей нарушил уютные сумерки бара, соседи оглянулись – и проверил ватсап. Двадцать семь сообщений с соболезнованиями, а потом строчка от Сильвии: «Ты как?» Он ответил: «Хорошо. Не буду скрывать, я все время думаю о тебе. Я хочу, чтобы у нас получилось». Пришел ответ: «Сейчас важнее всего думать о папе. Ты думаешь о нем?» Серхио написал: «Да, вспоминаю». Но воспоминания были бесформенные, неясные, они сопротивлялись взгляду, неприятно врывались и все никак не могли окончательно ворваться в спокойный вечер, в это одиночество, которое завтра с приездом Рауля безвозвратно уйдет. «Столько ссор, – написал Серхио. – Мы так много всего делали вместе, и в Китае, и в герилье, и в кино, и на телевидении, но все эти воспоминания, как я ни стараюсь их подсластить, хорошими не назовешь». Он поднял лицо; над городом пролетал очередной самолет, на этот раз ниже, поэтому слышался его далекий гул. «И все-таки я точно знаю и всегда говорю, что я ученик отца. Я никогда бы не сделал того, что сделал, если бы не вырос в его мире». Он отложил телефон и снова посмотрел в небо: самолет летел в глубокой выси, на юг, к аэропорту – по крайней мере, Серхио казалось, что аэропорт в той стороне. Телефон завибрировал (наверное, Сильвия ответила), но Серхио не обратил внимания, потому что его взгляд, следивший за крошечными огнями самолета над низкими зданиями, натолкнулся на нечто новое: силуэт горы, лежавшей на горизонте, словно спящее животное, а над ним – тускло подсвеченный замок. В груди что-то запнулось; Серхио был уверен, что никогда в жизни не сидел на этой террасе, да и ни на какой другой в Барселоне, а потому совершенно не понимал, откуда на него навалилось внезапное чувство при виде горы, называвшейся, догадался он, Монтжуик.
II
С террасы виднелся Монтжуик. Фаусто, которому тогда было лет тринадцать, любил взбираться на гору вместе с братом, Мауро, и смотреть на далекое море, на небо, а в небе на самолеты франкистов, облетающие мятежный город. Гражданская война имела множество обличий: иногда она выглядела как священник, стреляющий с колокольни приходской церкви по безоружной толпе, иногда – как бомба, перед падением издающая свистящий звук, похожий на крик мартовской кошки, иногда – как толчок от взрыва, от которого в животе становилось так же, как при несварении. Для братьев война означала, что нужно прятаться под обеденный стол, когда в голубом небе появлялся силуэт вражеского юнкерса. Потом они научились укрываться по сигналу воздушной тревоги, но очень скоро сирены стали обычным делом, и привычка канула в прошлое – только домашний любимец, волкодав Пилон, по-прежнему пугался и старался куда-нибудь забиться. Фаусто слышал, как где-то – далеко или близко – падают бомбы, расспрашивал взрослых и узнавал, что самолеты летят с Балеарских островов, уже сдавшихся Франко, но Барселона, успокаивали его, никогда не попадет в лапы фашистов. Почему? Да потому что отец так сказал.
Отца звали Доминго Кабрера. Когда началась война, он был сущим красавцем: тело атлета, лицо актера, поэт-любитель, неплохой гитарист и певец. Приключения его не страшили: в шестнадцать лет он, устав от провинциальной жизни на Канарах, собрал немногие пожитки и сел на первый пароход до Америки. Денег едва хватило, чтобы его пустили на борт, а на паек во время плавания ему предстояло зарабатывать в поте лица своего – буквально: к возмущению и изумлению многих пассажиров, он договорился с одним товарищем и стал устраивать представления – сеансы свободной борьбы прямо на палубе. За время путешествия он успел побывать на Кубе, поработать батраком в Аргентине и управляющим асьенды в Гватемале, недалеко от города Антигуа. Там познакомился с полковником испанской армии Антонио Диасом Бенсо, которого король лично направил открывать за океаном военное училище. Это знакомство перевернуло всю жизнь Доминго.
Он стал героем войны на Кубе – медали было некуда вешать. Но случилось непредвиденное. Доминго, юный авантюрист, влюбился в Хулию, дочь высокопоставленного военного, а дочь высокопоставленного военного – что еще хуже – влюбилась в юного авантюриста. Хулия Диас Сандино была мадридской аристократкой и монархисткой до мозга костей. В их союз никто не мог поверить – пока не узнавал, что монархистка обожает испанскую поэзию, прекрасно декламирует Лопе де Вегу (если только стихи не непристойные) и рассказывает гватемальцам про Рубена Дарио так, будто он ее сосед. Молодой муж увез Хулию на родные Канарские острова. Они поселились в Лас-Пальмасе, в доме у моря, на улице Триана. Там, в комнате с вечно выцветающими от морской соли ставнями, родились их дети – Ольга, Мауро и Фаусто, – и там они прожили бы всю жизнь, если бы жизнь не пошла наперекосяк.