Оглянуться назад — страница 40 из 70

Изабель рассказала Марианелле, что случилось, пока та была в Нанкине. Перед Первым мая, днем трудящихся, у них с Дэвидом затеплилась надежда, что вскоре все наладится: каждый год в этот день партийные лидеры чествовали иностранных специалистов. «Если бы твой отец был в Китае, – сказала Изабель, – его сейчас приглашали бы на всякие банкеты и парады. Наверняка так и делали, просто ты не помнишь». Но Первое мая приближалось, а Круков никто никуда не звал: ни на банкеты, ни на парады, ни на мероприятия в Доме народных собраний. На ходатайства Изабель никто не обращал внимания, дни шли, и незадолго до праздничной даты Дэвида снова перевели и снова без предупреждения. Изабель знала, что этот раз станет последним. «А это хорошо?» – спросила Марианелла. Нет, это было плохо, хуже некуда. Дэвида отправили в тюрьму строгого режима Циньчэн, предназначавшуюся для врагов народа. Все знали, что из тюрьмы Циньчэн возвращаются очень редко.

В тот вечер Карл с Марианеллой поехали прокатиться на велосипедах, сами не заметили, как добрались до Летнего дворца, а там взяли напрокат лодку и выгребли на середину озера, туда, где у Марианеллы однажды произошла неловкая встреча с Фаусто. «Это очень серьезно, – говорил Карл. – Папа не должен там сидеть. Это несправедливо. После всего, что он сделал ради Китая. Просто несправедливо». Он отпустил весла, и вода вокруг лодочки разгладилась. Они одни плавали в центре озера.

– Не уезжай, – попросил Карл. – Останься здесь, со мной.

Он снял пиджак, чтобы удобнее было грести. Марианелла посмотрела на его руки, руки пловца – из-под короткого рукава выглядывала выпуклая вена, – и на лицо, становившееся по-детски милым, когда они бывали вдвоем. Да, на секунду подумалось ей, она могла бы быть счастлива с ним, могла бы остаться в Пекине, как некогда Дэвид с Изабель и многие, многие другие, могла бы построить здесь семью. Это была бы жизнь при социализме, жизнь на службе у идеалов, но также жизнь вдали от родины.

– Ты сам знаешь, я не могу, – ответила она. – Я должна ехать, это уже решено.

И добавила:

– Мой народ зовет меня.

Из дневника Марианеллы:

Я снова пишу

Ласково

Как может писать само чувство;

Ты знаешь, я много о тебе думаю.

Я снова пишу

С революционной страстью

Она объединяет нас,

И снова говорю: «Вперед, к победе!»

Так я говорю,

Потому что уезжаю,

И быть может

Мы в последний раз пишем друг другу:

Я буду помнить тебя всю жизнь.

Я снова пишу тебе

И пусть ты больше обо мне не услышишь,

Все равно каждый день будешь чувствовать

мою любовь

И эту великую страсть, великую доблесть,

Великую решимость, что нас объединяет!

На первой странице она написала: Пекин, май 68 года. И чуть ниже: Карлосу. Положила тетрадь в картонную коробку к повязке хунвейбина, трем блокнотам своих дневников, написанных по-китайски, и пачке фотографий, снятых Карлом за последнее время: вот они с братом идут по тропинке во время горной прогулки, а вот она одна, по-девичьи робко отводит взгляд от камеры, а на рубашке – значок с портретом Мао. Ей было приятно думать, что Карл запомнит ее такой.

Коробка стала прощальным подарком Карлу.


Серхио навестил Лао Вана на фабрике будильников. Мастер был одним из немногих, кто знал про военную подготовку в Нанкине: в рабочей среде мог вызвать волнение тот факт, что коммунистическая армия тренирует иностранцев с Запада, пусть даже преданных Революции. Серхио объявил Лао Вану, что уезжает, и пояснил, по каким причинам; тот, не глядя на него, отпустил сентенцию, достойную учителя тайцзицюань, и добавил, что двери Китая всегда будут открыты для товарища Ли Чжи Цяна. Остаток вечера Серхио провел, переписывая крошечными иероглифами главные уроки из курса военной подготовки, включая формулы изготовления взрывчатки. Потом достал длинное письмо отца, с которым никогда не расставался, и перечел несколько фрагментов. Все последнее время оно служило ему сборником инструкций, и иногда у него возникало ощущение, что письмо волшебным образом отвечает на все вопросы, причем как только они возникают. Он не собирался вступать в колумбийскую герилью, думая, что будет помогать революции в городе, но чувствовал, что готов ко всему: чувствовал телом, о котором заботился и которое тренировал для любых неожиданностей, и умом, который за четыре месяца примирился с риском гибели. Впервые это осознание на него накатило в комнате на втором этаже в Нанкине, и это было похоже на засаду: он понял, что смерть настигнет его, неизвестно где и когда, но теперь, накануне отъезда в Колумбию, мысль о возможности смерти приносила только облегчение.


* * *

И напоследок позвольте мне сказать, что я буду всегда думать о вас, узнавать новости и радоваться, что вы движетесь вперед, что вы принадлежите к славному поколению, которое радикально изменит мир, что вы станете членами более равноправного, более здорового, а значит, и более счастливого и процветающего общества и будете служить ему от всего сердца. Что своим маленьким вкладом в революционную борьбу вы приблизите время, когда это случится и у нас на родине. Думая об этом, я буду счастлив, очень счастлив, потому что мои дети будут достойны общества, меняющего мир. Что может осчастливить отца сильнее, чем это?

XIV

Прибытие в Колумбию не обошлось без приключений. Папа Павел VI собирался с пастырским визитом, и его самолет ожидали через несколько часов, так что в аэропорту яблоку негде было упасть. Но главная проблема состояла даже не в этом, а в том, что Серхио спрятал свои записи об изготовлении взрывчатки внутрь проигрывателя, а именно его, по несчастному совпадению, конфисковали на таможне. Опасностью конфискация не грозила – даже если бы записи нашлись, их никто не смог бы прочесть, – но Серхио жалел, что потерял важную информацию. Они переночевали в Боготе и на следующий день вылетели в Медельин, где их родители поселились по указанию Национального правления партии. Лидеры решили, что Медельин – более подходящее для революционной борьбы место вследствие близости к штабу в долине Сину, поэтому «ставка» Фаусто, как он сам это называл, перенеслась туда. Серхио все было странно: что люди говорят по-испански, что он их понимает, что родственники встретили его, как маленького мальчика, которым он когда-то уехал, а не как мужчину, сведущего в обращении с любым оружием и готового менять мир. Странно, что родители ведут двойную жизнь, которой Серхио раньше не замечал, потому что в переписке, сколько ее ни шифруй, лучше не говорить об определенных вещах; точнее, о них предпочтительнее было сообщать вживую. Удивительно, но никто в семье не догадывался, что Фаусто и Лус Элена прожили пять лет не в Европе и были не театральным режиссером и домохозяйкой (правда, немного строптивой и своенравной, жизнь в Европе меняет женщин), какими выглядели в повседневной жизни.

После возвращения Лус Элена начала работать с женскими организациями из бедных районов. Она помогала им доставать деньги, служила посредницей при общении с более обеспеченными классами, доносила мысль, что служить богу и непрерывно рожать – это не одно и то же. В последние месяцы в Пекине она тратила весь свой заработок на улице Люличан и привезла в Колумбию столько антикварной мебели и произведений искусства, что могла бы устроить выставку – так она, собственно, и поступила, в музее Сеа. Выставка выполняла функцию тактической ширмы. Фаусто, в свою очередь, сразу же занялся театром, но уже не хотел ставить Мольера или даже Артура Миллера и Теннесси Уильямса. Теперь он был одержим идеей коллективного творчества. Камерный театр создала буржуазия для буржуазии, понятие «автора» являлось эгоистичным и ретроградным, а в Китае Фаусто понял, что сцена может и должна быть оружием, служащим переменам. Партия тем временем назначила его политическим секретарем городской ячейки, так что театр пришелся кстати в качестве прикрытия.

Вскоре после приезда в Колумбию он вступил в полемику, развязавшуюся, когда Сантьяго Гарсиа пригласил его участвовать в фестивале камерного театра. Сантьяго Гарсиа, как и Фаусто, был учеником Секи Сано и некогда поставил памятную версию брехтовского «Шпиона», а теперь руководил «Домом культуры», прекрасной труппой, выступавшей в изящном особняке на 13-й улице, в центре Боготы. Его продуманные постановки начинали пользоваться успехом у публики. Приглашая Фаусто, Сантьяго Гарсиа всего лишь хотел поприветствовать коллегу, несколько лет отсутствовавшего в стране, но Фаусто мгновенно ухватился за эту возможность и использовал ее в своих интересах: в открытом письме он отклонил приглашение, аргументируя это тем, что камерный театр – не для наших времен, что в Колумбии должен существовать только народный театр, поскольку все остальные виды этого искусства реакционны и рассчитаны на классовую верхушку. Последовал обмен статьями, колонками, открытыми письмами между представителями профессии. Такие режиссеры, как Мануэль Дреснер и Бернардо Ромеро Лосано, отстаивали простую, но в то же время невероятно трудную миссию – хорошо ставить хорошие спектакли, вот так, без всяких лишних подробностей: разве не в этом состоит предназначение художника? Полемика продолжалась несколько дней. Фаусто поставил в ней точку экстравагантным и амбициозным способом: основал ФХЛТ. Эта аббревиатура, похожая на название какого-нибудь захудалого профсоюза, означала Фронт художественного и литературного творчества, первое в Колумбии открытое марксистское движение деятелей культуры.

Фаусто пустил в ход все, чему научился в китайской драматургии. Он поставил длинный спектакль «Захватчик», рассказывавший историю Колумбии с точки зрения эксплуатации человека человеком. Поставил спектакль про антииспанское восстание комунерос в XVIII веке и еще один, про обычного рабочего в ХХ веке, который предает свой класс, но все они не имели успеха – отчасти потому, что идеологические убеждения не всегда шли рука об руку с актерским талантом, а Фаусто гораздо больше значения придавал первому, чем второму. Актеров, которые не разделяли марксистских убеждений, клеймили реакционер