Оглянуться назад — страница 41 из 70

ами. Драматургов, предлагавших исследовать любовь и измену, – буржуями, контрреволюционерами, засевшими в башне из слоновой кости. Когда самого Фаусто обвиняли во фракционности (он отвергал и многих левых, если это были, по его мнению, «неправильные» левые), Фаусто отвечал стихами Сесара Вальехо:

Хромой подставляет локоть ребенку.

Как мне теперь читать Андре Бретона?

Кто-то дрожит от холода, кашляет,

плюется кровью.

Как обращаться к глубинному Я?

Кто-то ищет в грязи кости, очистки.

Как после этого писать о бесконечности?

Строитель падает с крыши, умирает,

не успев на обед.

Как обновлять метафоры и тропы?

В глубине души его терзали сомнения, но он в этом не признавался, поскольку сомнения и неуверенность – злейшие враги революционера. В Китае все было кристально ясно: народ, тысячелетиями умиравший от голода, оживал. Как тут не устроить революцию? И, следуя этой предпосылке, как не поставить все, включая искусство, на службу правому делу? Разве можно думать, будто красота сцены или фразы важнее освобождения народа? Фаусто не имел никакого опыта для решения задач, которые ставила перед ним партия, и часто вследствие своего идеализма осуждал порядочных и добрых людей, если не видел в них горячей приверженности революции. Однако, оправдывался он мысленно, полумерами поставленной цели не добиться. Он основал в Медельине Школу сценического искусства, и там же, в пустом зале, служившем для репетиций, начала собираться его ячейка: ее члены вели долгие политические беседы и решали судьбу наименее ортодоксальных участников. Позже в помещении школы стали издавать газетку с амбициозным названием «Революция», и стало ясно, что граница между политикой и драматургией стерлась окончательно.

Лус Элена тем временем брала на себя все больше обязательств. Партийное начальство возложило на нее роль связного с другими революционными движениями, и неожиданно для самой себя она вдруг обнаружила, что пересекает страну на семейном автомобиле, совсем одна отважно вскарабкивается по горным дорогам, переходит эквадорскую границу и приезжает в Кито, куда стекались партийные деньги со всей Латинской Америки, но в первую очередь – от чилийских сторонников марксизма-ленинизма. Лус Элена перевозила крупные суммы и важные документы, потому что партия доверяла ей, как никому, и в этом, подозревала она, немалую роль играл тот факт, что она женщина. Не будь она честным человеком, могла бы улизнуть с партийными деньгами и начать новую жизнь где вздумается. Такие подпольные поездки случались раз в месяц, и постепенно Лус Элена, поначалу относившаяся к ним с опаской, их полюбила: это были моменты одиночества, независимости и тишины – всего того, чего ее лишили с самой свадьбы, потому что каждый час каждого дня последних двадцати лет посвящался заботе о муже или детях. Кроме них троих, о поездках никто не знал. Лус Элену не заедала вина за то, что она занимается собой, когда могла бы заниматься другими. Она сама решала, где ей заночевать, в Кали или в Попаяне, входила в отель и выдерживала любопытный, если не откровенно осуждающий взгляд человека у стойки регистрации. Однажды у нее прямо спросили, пока она заполняла форму: «Вы, часом, не шлюха?» Так или иначе, колумбийские партийные лидеры видели в ней больше храбрости, чем во многих герильеро с винтовкой за плечом. Когда нужно было придумать ей партийную кличку, секретарь, недолго думая, прибег к довольно неуклюжему каламбуру на основе испанского слова valentía – «смелость»:

– Такую отважную женщину могут звать только Валентина.

Имя прижилось.


Вот с чем столкнулся Серхио, прилетев из Пекина. Через два дня Фаусто уже взял его с собой в Школу сценических искусств и сделал помощником режиссера (а отдельные пьесы даже разрешал ставить самостоятельно). Серхио еще не успел оправиться от утомительного путешествия и привыкнуть к новым часовым поясам, но Фаусто требовал раннего подъема. Однажды после плотного обеда Серхио уснул прямо на собрании труппы, и Фаусто при всех обвинил его в недостаточной преданности делу и ехидно спросил, уж не Колумбия ли оказывает на него такое буржуазное влияние. Они ставили плод совместного драматургического усилия под названием «История, которую нам никогда не рассказывали» – кто-то предложил его, не задумавшись, окажется ли получившееся достойно такого громкого выражения. Для Серхио было очевидно, что спектакль этот интересен исключительно как пропаганда, но заснул он не поэтому. Отец отчитал его в порыве гнева, поскольку сам сильно нервничал в эту минуту, но Серхио выволочку запомнил, она осталась с ним, словно раздражение на коже. К тому времени он уже тоже входил в городскую ячейку, и конфликт, который, казалось бы, относился только к театру, на самом деле имел революционное значение. А сомнений в своей сознательности Серхио допускать не собирался. Он еще покажет отцу, что его призвание нерушимо.

Встречаясь за обеденным столом, Кабрера не рассказывали друг другу, как провели день. Лус Элена бывала в самых бедных районах Медельина, в Педрегале или северо-восточных коммунах, где такой женщине, как она, могла грозить серьезная опасность. Серхио работал в Народном театре Антиокии или одной из его дочерних трупп, писал вместе с актерами очередную коллективную пьесу или тайно печатал партийные листовки на мимеографе «Гестетнер», совсем не похожем на тот, каким пользовался Повстанческий полк в отеле «Дружба»; здешним мимеографом Серхио овладел так же хорошо, как токарным станком на китайской фабрике, и изготовление листовок было для него не сложнее трафаретной печати. Но Кабрера об этом не говорили. У них словно существовал негласный договор о конфиденциальности, хотя им явно пошло бы на пользу делиться друг с другом подробностями новой жизни, которую вел каждый. Со временем совместные обеды стали реже – из соображений секретности и осмотрительности, а кроме того, Серхио переехал и жил теперь с товарищами по ячейке.

Он никому не признавался, что посвящает все свободное время – и некоторое рабочее, когда удавалось урвать, – походам в кино. Он увиливал от своих обязанностей, чтобы пойти на любую картину, просто ради удовольствия сидеть в темном зале перед светящимся экраном, на котором разворачивался целый мир. Когда он наткнулся на «Постороннего» Лукино Висконти, то четыре дня кряду выдумывал себе партийные задания, а сам сбегал в кино. Однажды, возвращаясь в солнечный полдень с настоящего, не выдуманного задания, он увидел на афише дневного сеанса обнимающихся юных влюбленных: это был фильм «Боже, как я люблю тебя!», нелепая мелодрама, чье единственное достоинство состояло в том, что там пела Джильола Чинкветти, которую так любила Марианелла. Ведомый мимолетной сентиментальностью и угрызаемый чувством вины (истинного революционера не могла интересовать такая безвкусица), Серхио купил билет. Через двадцать минут, когда Чинкветти пропела первую песню, он уже невыносимо заскучал. Он вышел на улицу и, пока глаза привыкали к яркому солнечному свету, услышал: «А ты что тут делаешь?» Перед ним стояли двое соседей по квартире.

– Встречался с контактом, товарищ, – ответил Серхио. – Большего пока сообщить не могу.

Серхио стал одним из наиболее активных членов ячейки. Раз в месяц он ездил в Боготу за боеприпасами, лекарствами и документами – поездки, разумеется, были тайные, как и у матери, связанные с серьезными рисками. Он останавливался у дяди Мауро, который не участвовал в революционном движении, но симпатизировал идеям брата. Оба великолепно понимали, что о кое-каких вещах им лучше не говорить, кое-какие вопросы лучше не задавать. Серхио считал, что так и надо: он сам многого не знал о происходящем и двигался, словно вслепую через лес. Например, он не знал, что в эти самые дни о его будущем и будущем Марианеллы шли тайные переговоры и их судьба решалась без их участия. На одном неформальном собрании кто-то сказал Серхио, что ему пора влиться в герилью, и Серхио ответил: «За этим мы и приехали». Но разговор остался без последствий, и тема больше не всплывала, пока однажды во вторник не зазвонил телефон и Серхио не ответил, но так, будто звонили не ему. Беседа велась на шифре, потому что все знали, что телефоны прослушиваются. Тем не менее Серхио отлично понял, что нужно делать. Ему назначили встречу в кафе в центре Медельина и предупредили, чтобы он не рассказывал о ней никому, даже родителям. Позже Серхио говорил, что продлилась она не дольше, чем пьется чашка кофе, а вот последствия ее затянулись на всю жизнь.

Он пришел в кафе у отеля «Нутибара» и стал ждать, причем его не покидало чувство, что человек, вызвавший его, все это время за ним наблюдает. Вскоре на стул напротив сел профсоюзный начальник, с которым он пару раз разговаривал раньше, но близко знаком не был. Едва поздоровавшись, тот начал давать короткие и очень точные указания: Серхио должен купить гамак, мачете и резиновые сапоги, упаковать смену белья и следовать намеченному плану.

– Я уезжаю?

– Уезжаете завтра, товарищ. Мы считаем, что вы готовы.

Серхио почувствовал, что его загнали в ловушку, и сам на себя рассердился: в этой встрече не было ничего непредвиденного. Очень давно стало ясно, что его удел – вступить в герилью (как будто некая сила приняла решение за него и согласия самого Серхио не требовалось), но он не ожидал, что это случится так быстро. Он словно во сне прослушал остальные указания: автобусный вокзал, час отправления, селение Дабейба, полная конфиденциальность. Из кафе он вышел со смешанным чувством радости и разочарования, на душе неприятно скребло оттого, что не он сам решил, когда ехать. В отеле «Нутибара», на углу, он зашел в сувенирный магазин, не слишком задумываясь, поскольку полагал, что все гамаки одинаковы. Выбрал ярко-полосатый, большой и удобный, и не сообразил, что двуспальный гамак – крайне неудачная мысль: во-первых, он слишком громоздкий, во-вторых, на спине придется таскать лишний вес. Удивительным образом в сувенирном нашлось и подходящее мачете, а в соседнем магазине – сапоги марки «Ла Мача», черные, блестящие, пахнущие каучуком. Купил всего по два, на себя и на Марианеллу. Вечером он позвонил ей.