Для нашего сына добуду я мир на поле сраженья.
И пусть по закону жизни однажды накатит час,
когда в неизбежной пучине потерпят
кораблекрушенье
два сердца – мужчина и женщина, обессилевшие
от ласк[6].
Астуриец Пабло больше всего любил «Мать-Испанию»:
«Мать» – слово земли, меня породившей,
слово, обращенное к мертвым: вставайте,
братья!
Именно эти строки Фаусто повторял в тот день, когда произошел несчастный случай. Он выработал привычку декламировать, собирая арахис, чтобы создавалось ощущение, будто он не зря теряет время, и в тот вечер, пока он бродил по полю, а солнце давило на затылок, он упрямо повторял: Земля: земля во рту, и в душе, и повсюду. Позже, рассказывая взрослым, что с ним приключилось, он обнаружил, что трагическая, с его точки зрения, история вызывает у них веселый смех: вряд ли можно было подобрать более подходящие к случаю слова. Только какой-нибудь жестокий насмешливый божок мог подстроить так, что Фаусто в момент произнесения этой строки и следующей – Землю ем, ту, что однажды меня проглотит, – нечаянно наступил на муравейник. Муравьи, как выяснилось потом, были огненные, и все сошлись на том, что Фаусто повезло: от силы яды и количества укусов он потерял сознание, но местные помнили случаи, когда люди не выживали. Поздно вечером, проснувшись от лихорадочного сна, он первым делом заявил отцу и брату, что хочет убраться отсюда.
– Нужно подождать, – сказал отец.
– А долго? Долго еще ждать? Так и вся жизнь пройдет в этой сельве. Или ты думаешь, что я хочу тут вечно жить?
– А чего же ты хочешь?
Тонким от жара голосом Фаусто проговорил:
– Я хочу стать актером. А здесь я будущего не вижу.
Он впервые произнес это вслух. Отец не посмеялся над ним, не стал разубеждать, просто протянул смоченное в воде полотенце и сказал:
– Еще два урожая. Потом уедем.
Но уехали, не дождавшись второго урожая. Зима – или то, что доминиканцы называют зимой, – пришла внезапно, с ливнями и резкими перепадами температур, и однажды Мауро проснулся в совершенно мокрой от пота постели, и все лицо у него горело. Хинина, который они начали принимать за несколько недель до этого, оказалось недостаточно: жар настолько усилился, что Мауро перестал узнавать родных. Когда Доминго вернулся домой и обнаружил, что сын принимает его за Мэдрейка Волшебника, стало ясно, что пора возвращаться в Сьюдад-Трухильо. Они за бесценок продали последний собранный арахис и сели на первый попутный грузовик. Фаусто ехал в полностью деревянном кузове расхлябанного драндулета, привалившись спиной к тюкам с пожитками, и смотрел, как на фоне белых облаков носятся тучи малярийных комаров.
За несколько месяцев в Сьюдад-Трухильо Фаусто сменил множество работ – был верстальщиком, лифтером, помощником провизора, – но везде едва сводил концы с концами. Как только представлялась возможность, он шел в Испанский республиканский центр. Подобные центры открывались тогда по всей Латинской Америке, от Мехико до Буэнос-Айреса. Получалось, что истинными победителями в Гражданской войне в Испании вышли латиноамериканцы: сотни беженцев – художников, журналистов, актеров, издателей, писателей – привезли сюда свой труд и свой талант, навсегда изменив облик континента. В Республиканском центре в Сьюдад-Трухильо царил Пас-и-Матеос, и там во время лекций и концертов, обсуждений возможной реставрации республики и чтений «Человечьих стихов» некоего Сесара Вальехо Фаусто начал свое актерское образование – или продолжил самостоятельно начатое. Под покровительством соотечественников он открыл новых для себя поэтов и научился читать их стихи так, что слушателям казалось, будто они тоже заново открывают их. Никто не декламировал Лорку лучше, чем Фаусто, хотя «декламировал» – слабо сказано, учитывая, как именно он это делал: Пас-и-Матеос скоро понял, что Фаусто с его баритоном, его мускулистым телом и парой приемов, выученных на субботних мастерских, способен самую миролюбивую строчку превратить в призыв к восстанию. Имя Фаусто Кабреры стало часто появляться на афишах Центра, и однажды после концерта Доминго услышал, как Пас-и-Матеос говорит про его сына:
– Этот парень такое в один прекрасный день устроит!
Мысль об актерской карьере занимала Фаусто полностью. Долгая ежедневная работа в аптеке начала надоедать. Мыть и приводить в порядок зал ему, в общем, нравилось, чего не нельзя было сказать о витрине: в рабочем халате, с ведром мыльной воды в одной руке и тряпкой в другой он казался посмешищем сам себе, особенно на глазах у проходивших мимо девочек из соседней школы. К тому же его недолюбливал администратор, кислого вида преждевременно облысевший пузатый доминиканец, для которого молодой испанец представлял серьезную угрозу. Сам Фаусто понял это довольно поздно, когда администратор уже нашел необходимый предлог, чтобы вышвырнуть его на улицу.
Оступился он вот на чем: в глубине аптеки стояла стеклянная банка, доверху заполненная полупрозрачными капсулами масла из тресковой печени, и Фаусто взял за привычку проглатывать по штучке всякий раз, как оказывался рядом. Капсулы действовали мгновенно: он чувствовал себя бодрее и сосредоточеннее. Тогда он подумал, что неплохо бы подлечить ими всю семью, ведь Кабрера после долгих месяцев лишений и каторжного труда на уборке арахиса вернулись в Сьюдад-Трухильо отощавшими, да и в столице тоже недоедали. И вот после нескольких безнаказанных случаев похищения одной капсулы Фаусто зачерпнул щедрую горсть и ссыпал в карман брюк.
– Мне их в аптеке выдали, – сказал он отцу.
– Здо́рово! – ответил отец, держа янтарную капсулу двумя пальцами. – Нам не помешают. Бери еще, если дадут.
– Конечно. Если дадут, возьму.
Но больше случая не представилось. Он загружал капсулы в карман, даже не беспокоясь о той, что скатилась под стол, и вдруг понял, что администратор видел всю операцию от начала до конца: с другого края прилавка, где клиентка ждала свою упаковку лезвий «Жиллетт», он ладонью показал Фаусто, что перережет ему горло, а после ухода клиентки уволил его. Фаусто от стыда даже не осмелился попрощаться с провизором. За ужином он объявил:
– Я больше не работаю в аптеке.
– Ах вот как. И что собираешься делать? – спросил отец.
– Не знаю. Но я тут больше не могу, папа. Я хочу другого.
Лицо его вдруг озарилось.
– Я хочу уехать в Венесуэлу. Как Матеос. Дела у него вроде бы идут полным ходом.
Пас-и-Матеос недавно перебрался в Каракас, оставив Республиканский центр на другого актера, при котором очарование этого места отчасти улетучилось.
– А там чем ты будешь заниматься?
– Тем, что мне по душе. Актерством. Серьезно. Здесь я только теряю время. Другие же испанцы уехали, почему тогда я не могу уехать?
– Потому что у тебя нет денег, – сказал отец. – Если достанешь, валяй. Не знаю, как у тебя получится без работы, но это уже дело твое.
Фаусто нашел работу в приемной врача-доминиканца, но на любую другую тоже бы согласился. Решение было принято, и никому не удалось бы его отговорить. Раз в неделю он ходил на радиостанцию Сьюдад-Трухильо и записывал программу о поэзии. Денег он за это не получал, но звук собственного голоса, до неузнаваемости преображенного эфиром, и комплименты немногих людей, узнававших в нем ведущего, доставляли ему странное наслаждение, непонятное, как он полагал, остальным. Мауро, работавший на побегушках в лавке одного испанца, таскал для него молоко и чечевицу, а сам Фаусто, пользуясь своей зарождающейся популярностью, начал записываться на прием к богатым эмигрантам в поисках покровительства. Иногда его узнавали, чаще – нет, ни имя, ни голос. Все же за несколько месяцев он собрал нужную сумму, но, когда пошел за билетом, выяснилось, что прямых рейсов из Сьюдад-Трухильо в Каракас больше не бывает, нужно делать пересадку на Кюрасао, и поэтому билеты подорожали. Фаусто не хватило.
Вечером, рассказав об этом отцу, он заплакал так, как не плакал с детства. «Я никогда отсюда не уеду, – всхлипывал он. – Мы все тут сгнием». Тогда отец расстегнул ремень: ко внутренней стороне был пришит на манер кармана пояс, а в поясе оказались потемневшие сыроватые банкноты.
– Сбережения от арахиса, – сказал Доминго. – Сколько тебе нужно на билет?
– Это деньги на черный день, – возразил Фаусто.
– Это деньги на что я скажу. А теперь они нужнее тебе.
Много лет назад с ним случилось нечто похожее. Когда он, шестнадцатилетний, хотел уехать с Канар, один добрый друг одолжил ему недостающие песеты.
– И теперь, – сказал Фаусто отец, – я хочу стать таким другом для тебя.
Гораздо позже, с высоты опыта, Фаусто понял, что Венесуэла была не конечным пунктом назначения, а так – пересадкой, да и то недолгой. В следующие месяцы, пока он делил свое время между дурацкой работой – сворачиванием тканей в магазине «Золотой петух» – и безуспешными попытками напасть на след культурной жизни в Каракасе, отец с братом перебрались в Колумбию, куда еще раньше переехал дядя Фелипе. Когда Ольга решила к ним присоединиться, Фаусто остался в Венесуэле один. Он посещал теософские кружки, читал Халиля Джебрана и получал письма, вызывавшие ностальгию и зависть. «Мы все работаем, – писал отец. – Ольга – секретарша в конторе у одного испанского беженца. Мауро – агент по продажам (красиво сказано, а?) на парфюмерной фабрике. И хочу тебя обрадовать новостью: твой дядя Фелипе тоже здесь. Правда, не в Боготе, а в Медельине. Это второй по величине город в стране. Один эквадорец устроил там фармацевтическое производство, а Фелипе у него управляющий. Я администратором в отеле в центре Боготы. Эта страна к нам благосклонна. Ждем только тебя».
«Ждут только меня», – про себя повторил Фаусто. Но потом подумал, о чем на самом деле шла речь в этом письме: о людях, потерявших родину, о людях, чье нехитрое счастье теперь составляла плата за работу, на которую в своей стране они бы не согласились. И сказал себе, что с ним такого не случится: он будет заниматься любимым делом, чего бы это ни стоило. В следующие месяцы он бесконечно читал стихи на публике и заработал себе репутацию голосом и талантом – и другими средствами. В арт-салоне «Пегас» он в одиночку организовал поэтические чтения Гарсиа Лорки, прекрасно сознавая, что успехом обязан небольшому мифу собственного сочинения: он всем дал понять, что был учеником поэта. Надо сказать, Лорка действительно заходил один раз в гости, когда Кабрера жили в Мадриде, только Фаусто был тогда совсем маленьким. Кузен Анхель, который привел Лорку, представил их: «Федерико, это мой двоюродный брат Фаусто. Он любит декламировать стихи». Лорка похвалил его, положил ему на голову тяжелую ладонь и поцеловал. На этом все и закончилось, но теперь, несколько лет спустя после убийства поэта, Фаусто не видел ничего дурного в том, чтобы проложить себе путь наверх, преувеличивая давний эпизод. Он не просто ученик Лорки, а нечто большее. Он ощущает с ним глубокую связь. И этой связью грех не воспользоваться.