— Нежарко, — сказал папа, поежился и поплотнее запахнул пальто — зарядил холодный дождик.
Мы шли под уклон по Дин-стрит. Сверху нависали высокие здания из почерневшего камня. В них были врезаны арки и темные каменные лестницы: они назывались Собачий Прыжок, Сломанная Шея, а еще тут были Черные Ворота и Угол Аминь. За ними как раз зазвонил колокол на соборе Святого Николая.
Последний поворот. Тучи так и навалились на верхний пролет моста. Кричали невидимые чайки. От лотков валили дым и пар. Река распухла, маслянисто блестела и почти не двигалась.
Мы задержались перед шутейным лотком, посмеялись над ненастоящими прыщами и ожогами, масками обезьян, ногтями, которые якобы врезались в пальцы, пукающими пакетами, бутылочками со всякими запахами. Пошли дальше, к нам подошла цыганка, показала на морщинистой ладони бумажный кулек.
— Средство от всех болезней, — шепчет.
Развернула кулек, внутри — какие-то семена и толченые листья.
— Возьмите, сэр, — говорит. — Цыганка собирала, при полной луне.
Я пошел дальше, а папа затормозил. Она дотронулась до его руки.
— Лечит кровь, дыхание, кожу, глаза, мозги, — говорит. — И сердце лечит.
Так и держит его.
— Вас что недужит, сэр?
Он покачал головой. Она вложила кулек ему в руку.
— Возьмите, сэр.
Он облизал губы, пожал плечами, дал ей монетку.
— Спасибо, сэр, — говорит. А потом как заглянет мне в глаза: — Ты будешь счастлив в любви, — говорит. — Это я тебе бесплатно.
Повернулась и ушла.
Папа сунул кулек в карман. Посмотрел вниз.
— Всегда одно и то же, верно? — пробормотал. Попробовал ухмыльнуться. — Вечно пристают, не отделаешься.
Закурил. Мы пробирались между лотками. Посмеялись над бородатым стариканом, хлебавшим сидр, он нес плакат-бутерброд:
ПОКАЙСЯ. ТЬМА УЖЕ СОВСЕМ РЯДОМ.
Зрителей мы не увидели, не услышали голоса, требовавшего заплатить.
— Наверное, двинул дальше, — сказал папа. — Здесь, небось, был только проездом.
И тут мы увидели под мостом высокий столб пламени.
— А может, вернулся, — сказал папа.
Пламя вспыхнуло снова.
— Сюда, — сказал папа, и мы зашагали в том направлении.
17
— Он, верное дело, — выдохнул папа. — Кто б мог подумать, столько лет прошло!
Я встал на цыпочки и попытался заглянуть через головы. Папа поднял меня. Да, он самый, прямо под мостом, полуголый, глаза опять так и сверкают. В руках — два горящих факела. Факелами водит вдоль тела. Отхлебывает из бутылки, дышит на факел, и изо рта у него вырывается пламя. Вокруг воняет гарью и парафином.
Он еще раз провел пламенем вдоль тела.
— Решится кто дотронуться до огня? — проревел он. — Решится кто заглотить пламя? Решится кто на этакое безумие?
Он сунул факел в рот, факел погас. Сунул другой, тот погас тоже. Открыл рот и выдохнул клуб дыма. Снова зажег факелы. Снова пыхнул пламенем, вырвался огромный широкий огненный флаг.
— Смертельно, — прошептал папа.
Я глянул на него.
— Огнеглотатели часто теряют легкие, а некоторые даже и жизнь. Стоит вдохнуть, когда нужно выдохнуть, и…
Тут Макналти как зыркнет. Потом как заорет. Держит факелы на вытянутой руке, а лицо запрокинул к небу. Быстро провел факелами вдоль тела.
— Если перед вами великий огнеглотатель, — говорит, — вы и не заметите, где кончается огонь и начинается человек.
Засунул оба факела в рот, потом вытащил; оба все еще горели.
Посмотрел на нас поласковее.
— Платите, — говорит. — А то не стоит заплатить за такое-то зрелище? А то не стоит заплатить, чтобы Макналти и дальше делал то же самое? Платите! Доставайте деньги и платите!
Сглотнул пламя, загасил факелы. Ткнул палкой с мешком в толпу. Кто стал кидать туда деньги, кто отшатнулся. Многие морщились и хмурились, другие качали головой.
— Дальше чего желаем? — прокричал он. — Цепи или иглы? Или еще огня? Хотите еще огня?
И увидел меня у папы на плече. Сощурился, подумал, будто вспоминая, кто я такой. Протолкался к нам, требуя и собирая монеты. Сунул нам мешок. Папа бросил туда монетку. Я соскользнул с его плеча.
— Привет, мой славный, — сказал Макналти.
— Здравствуйте, — ответил я тихо.
— Тогда рядом с тобой был ангел, — сказал он. — Я помню. Такой весь в красном.
— Мама моя. Она сейчас дома.
— Вот и хорошо. Мама моя дома, в тепле и уюте, — говорит. Глянул на папу, отвел глаза. Обхватил себя руками. — Ну и холодина в последние дни. Заметил, мой славный?
— Да.
— А шепотки воды слышал? — спросил он. — А громыхания в небе?
Я покачал головой.
— Так, может, это вздор. Только Макналти и его великое надувательство.
И как нагнется прямо к моему уху. А рукой схватил меня за плечо. Папа тоже меня держит, все остальные подошли поближе, пытаясь услышать, что там огнеглотатель толкует мальчишке, а мне казалось, что мы стоим вдвоем на причале одни-одинешеньки.
— Ты вот что, славный, — прошептал он. — Ты посмотри да послушай, как вода плещет и колокол звонит.
— Просто туман на реке, вот и звонят тревогу.
— А как в облаках громыхает, слышишь?
— Это самолет летит, мистер Макналти.
Он задержал дыхание, закрыл глаза, наклонил голову, снова вгляделся. Пододвинулся еще ближе — будто хотел, чтобы я расслышал звуки у него в голове.
— Ты послушай, какой вой и грохот стоит у меня в черепе.
— Я ничего не слышу, мистер Макналти.
— Правда? Снаружи — ничего? Тишь да гладь? Может, так оно и есть. Может, Макналти слишком много сидит в одиночестве, мой славный, ему бы рядом такого паренька, как ты. Давай помоги-ка нам еще разок, славный. Давай открой нам коробку.
— Макналти. — Это папа.
Макналти стрельнул глазами в его сторону.
— Помнишь меня? — спросил папа.
Молчание.
— Мы вместе были в Бирме, Макналти, — говорит папа. — На одном корабле возвращались.
— Я не помню, — говорит Макналти. — Помню, что днем светло, а ночью темно, а год крутится, будто колесо. — Он ткнул мешочком папе в грудь. — Давай раскошеливайся.
Папа опустил в мешочек монету.
— Мы были в Бирме, — говорит. — Мы там воевали, Макналти. Нас туда отправили совсем еще пацанами. И когда мы вернулись…
— Ничего не помню. Тогда стоял страшный зной, а теперь жуткий холод. Я был молод, теперь я стар. Помню, что этот парнишка мне помог, а с ним еще был ангел, а еще я слышу гром и рокот в небесах. Поможешь нам снова, славный?
— Это я тебе помог, — сказал папа. — Помнишь? Там, на лестнице. Когда тебя избили.
— Вот, погляди-ка, — сказал Макналти.
И провел рукой по портрету женщины, который был вытатуирован у него на плече.
Под ним было написано ТЕРЕЗА. А еще — ВМЕСТЕ НАВЕК.
— Кто это? — прошипел он. — Я на нее смотрю, смотрю и никак не вспомню. — Он потер картинку, будто пытаясь стереть вовсе. — Кто это? Откуда на нас все это свалилось? — Он дотронулся до других татуировок. — И еще вот эта, и эта. Откуда они взялись?
Снова потянулся ко мне. Взял мое лицо в ладони. От тела так и разит керосином и гарью.
— Я как младенец. Ничего не помню. Знаю, что ты тут уже раньше был и с тобой ангел в красном, но до того только темнота, и тишина, и пустота до самого края. — Он принюхался. — От тебя пахнет рыбой и солью, славный.
— Морем. Мы у моря живем. В Кили-Бей.
— Повезло тебе. Только на корабли не лезь.
— А ты, — говорит папа, — где ты живешь, Макналти?
— На земле.
— А спишь где?
— На земле. В дырах, в подъездах, в переулках. В темноте, где никто не ходит. Или просто брожу.
Он быстро чмокнул меня в щеку.
— Море, — говорит. — Может, я когда и добреду до вашего дома. Так что глаза не закрывайте. А то, глядишь, пропустите нас.
Посмотрел на зрителей. Зыркнул глазами. Они так и отшатнулись. Засмеялись. Он на них замахнулся мешком. Отошел от нас. Папа схватил его за плечо, он повернулся и глянул папе в глаза, да так тоскливо, будто хотел остаться с нами, поговорить, не быть больше этим Макналти с палкой и с мешком и с этими своими орудиями пытки. А потом как дернется прочь. Подошел к своему колесу. Вскинул его на колени. Поднял к небу, поставил себе на лоб и начал топать по земле, удерживая вес, покачиваясь, ловя равновесие. Скоро колесо рухнуло на булыжную мостовую и от удара развалилось.
— Бедняга, — сказал папа.
А Макналти снова ушел в себя. Теперь он плакал над своим сломанным колесом. Потом открыл коробку. Вытащил спицу. Протащил через щеки. Пыхтел и шипел, и в глазах его плескались пытка и пламя.
18
На следующее утро я надел школьную форму. Нацепил новенький кожаный ранец. Мама аж онемела. А папа только качает головой да ухмыляется.
— Ну кто бы поверил? — говорит. — Кто бы, чтоб я провалился, в такое поверил?
Я закатил глаза.
— Просто я повзрослел, — говорю. — И всего-то иду в новую школу.
Папа хлопнул в ладоши, а мама наконец заговорила сквозь слезы.
— Да, мы знаем, — говорит. — Ничего особенного. Обычное дело. И все-таки настоящее чудо.
Они вышли со мной из дома. Смотрели от двери, как я иду по дорожке вдоль берега. Кричали чайки, плескали волны, за невидимым горизонтом гудела сирена, предупреждавшая о тумане. Я махнул им рукой, потом свернул от берега в сторону «Крысы». Все время поддергивал пиджак, сползавший с плеч. Ярко начищенные башмаки немного жали. Воротник рубашки врезался в шею. В рукаве пиджака мама забыла портновскую булавку. Я вытащил ее и вколол в один из швов. Я дрожал, и сердце билось как сумасшедшее.
— Бобби! Бобби!
Поди расслышь, откуда зовут. Потом раздался залихватский свист, а за ним снова мое имя.
— Бобби! Эй, мелкий Бобби Бернс!
Ага, вот он, сидит в кусте боярышника. Джозеф. Я подошел, он вылез. Заговорил высоким плаксивым девчоночьим голосом.
— О-ой, Бобби, — говорит. — Ну какой же ты хорошенький!
Подошел, пошел со мной рядом. Постучал пальцем по щеке, поднял брови.