— Стой! — тихо сказал Скшетуский и остановил отряд. — Что это?
К нему подошел старый лесник.
— Это, пане, люди полоумные бродят по лесу и кричат, у которых с горя в голове перемешалось. Мы вчера видали барыню одну, которая ходит, пане, ходит, на сосны глядит и приговаривает: «Дети! Дети!» Видать, мужики детей у ней поубивали. На нас глаза выпучила и давай визжать, аж поджилки у нас задрожали. Говорят, по всем лесам много таких теперь бродят.
Пана Скшетуского, хотя он и был рыцарем неустрашимым, дрожь проняла от пяток до макушки.
— А не волки ли это воют? Издалека различишь разве? — спросил он.
— Невозможно, пане! Волков теперь в лесу нету, все по деревням рыщут. Там же мертвечины сколько хочешь!
— Страшные времена, — сказал рыцарь, — когда в деревнях волки разгуливают, а по лесам безумные люди воют! Боже! Боже!
На мгновение снова стало тихо, слышался только обычный шум в верхушках сосен. Но вот далекие голоса возникли снова и стали более отчетливыми.
— Гей! — сказал вдруг лесник. — Похоже, там людей много. Вы, ваши милости, здесь постойте или медленно идите вперед, а мы с товарищем сходим поглядим.
— Ступайте, — сказал Скшетуский. — Мы подождем.
Лесники исчезли. Пропадали они добрый час. Пан Скшетуский начал терять терпение и стал даже подозревать, не готовится ли против него измена какая, но тут один из лесников вынырнул из мрака.
— Есть, пане! — сказал он, подойдя к Скшетускому.
— Кто?
— Мужики-живорезы.
— А много?
— Человек двести. Непонятно, пане, что делать, потому как расположились они в яру, через который дорога наша идет. Костры жгут, а огня не видно, потому что в овраге. Караулов никаких не выставлено, можно на выстрел из лука подойти.
— Хорошо! — сказал пан Скшетуский и, повернувшись к своим, стал отдавать приказания двум старшим.
Отряд сразу же быстро пошел вперед, но так тихо, что только похрустывание сухих веток могло выдать конников; стремя не зазвенело о стремя, не брякнула сабля, а кони, приученные к подкрадываниям и внезапным налетам, шли волчьим ходом, без фырканья и ржанья. Оказавшись у места, где дорога резко поворачивала, солдаты тотчас увидали вдалеке огни и неясные человеческие фигуры. Здесь пан Скшетуский разделил отряд на три части: одна — осталась стоять, вторая — пошла верхом вдоль оврага, чтобы перекрыть противоположное устье, а третья, спешившись, ползком достигла самой кромки и залегла прямо над головами разбойной шайки.
Скшетуский, бывший среди них, глянув вниз, как на ладони увидел в двадцати — тридцати шагах весь бивак: костров было десять, но горели они не слишком ярко, из-за висевших над ними котлов с варевом. Запах дыма и вареного мяса явственно долетал до ноздрей пана Скшетуского и его солдат. У костров стояли или лежали люди — они пили и разговаривали. У одних в руках были фляги с водкой, другие опирались на пики, на остриях которых были насажены в качестве трофеев отрубленные головы мужчин, женщин и детей. Отблески огня отражались в мертвых зрачках и поблескивали на оскаленных зубах; эти же отблески освещали мужицкие лица, дикие и жуткие. У самой стенки оврага человек пятнадцать, громко храпя, спали; у костров одни болтали, другие — шевелили головешки, стрелявшие от этого снопами золотых искр. Возле самого большого костра сидел, поворотясь спиной к склону оврага, а значит, и к пану Скшетускому, плечистый старый дед и бренчал на лире, вокруг него собрались полукольцом человек тридцать.
До слуха Скшетуского долетело:
— Гей, дiду! Про козака Голоту!
— Нет! Про Марусю Богуславку!
— К черту Марусю! Про пана из Потока, про пана из Потока! — требовало большинство.
Дiд сильнее ударил по струнам, откашлялся и запел:
Стань, обернися, глянь, задивися, котрий ма†ш много, Що рiвний будеш тому, в котрого нема нiчого, Бо той справу†ш, що всiм керу†ть сам бог милостиво.
Усi нашi справи на сво†й шалi важить справедливо.
Стань, обернися, глянь, задивися, которий високо Умом лiта†ш, мудрости зна†ш, широко, глибоко…
Тут дiд на мгновение прервался и вздохнул, а по его примеру стали вздыхать и мужики. Их подходило все больше, а пан Скшетуский, хотя и знал, что все его люди должны быть уже готовы, сигнала к нападению не давал. Тихая эта ночь, пылающие костры, дикие фигуры и песня про пана Миколая Потоцкого, еще не допетая, пробудили в рыцаре какие-то странные мысли, какие-то безотчетные отголоски и грусть. Не вполне затянувшиеся раны его сердца открылись, и поручика охватила отчаянная тоска по утраченному счастью, по незабвенным тихим и покойным минутам. Он задумался и расстроился, а тем временем дiд продолжал песню:
Стань, обернися, глянь, задивися, которий вою†ш, Луком, стрiлами, порохом, кулями i мечем ширму†ш, Бо теж рицери i кавалери перед тим бували, Тим воювали, од того ж меча самi умирали.
Стань, обернися, глянь, задивися i скинь з серця буту, Наверни ока, которий з Потока iдеш на Славуту.
Невинни… душi береш за ушi, вольность одейму†ш, Короля не зна†ш, ради не дба†ш, сам собi сейму†ш.
Гей, поражайся, не запаляйся, бо ти рейментару†ш, Сам булавою, в сiм польскiм краю, як сам хочешь, керу†ш[110].
Дед снова замолчал. Вдруг из-под руки одного солдата выскользнул камешек и с шорохом покатился вниз. Несколько человек тут же стали вглядываться из-под ладоней в заросли над оврагом. Скшетуский, решив, что мешкать долее не следует, выстрелил в толпу из пистолета.
— Бей! Убивай! — крикнул он, и тридцать солдат дали залп прямо в лица мужикам, а затем с саблями в руках молниеносно съехали по наклонной стенке оврага к захваченным врасплох и растерявшимся головорезам.
— Бей! Убивай! — загремело у одного конца оврага.
— Бей! Убивай! — откликнулись дикие голоса с противоположного конца.
— Ярема! Ярема!
Нападение было столь неожиданно, замешательство столь велико, что мужичье, хотя и вооруженное, почти не сопротивлялось. Уже и без того в шайках взбунтовавшейся черни поговаривали, что Иеремия не без помощи злого духа может пребывать и сражаться сразу в нескольких местах, так что теперь имя это, обрушившись на мужиков, ничего подобного не ожидавших и ни к чему такому не подготовленных, словно имя самого злого духа, выбило у них оружие из рук. К тому же пики и косы в тесноте были бесполезны, поэтому, припертые, как стадо овец, к противоположному склону яра, полосуемые саблями по головам и лицам, побиваемые, пронзаемые, растаптываемые ногами, мужики, обезумев от страха, протягивали руки и, хватая неумолимое железо, гибли. Тихий бор наполнился зловещими звуками битвы. Некоторые пытались вскарабкаться по вертикальному склону, но, обдирая кожу, калеча руки, срывались на острия сабель. Одни умирали спокойно, другие молили о пощаде, третьи, не желая видеть смертной минуты, заслоняли лица руками, четвертые кидались ничком на землю, но свист сабель и вопли умирающих покрывал крик нападавших: «Ярема! Ярема!», — крик, от которого на мужицких головах волосы вставали дыбом, а смерть казалась еще страшнее.
Дед, однако, шарахнул одного из солдат лирою по голове, так что тот сразу опрокинулся, другого схватил за руку, чтобы помешать сабельному удару, причем ревел он от страха, точно буйвол.
Несколько человек, завидя такое, бросились изрубить его, но сюда же явился и пан Скшетуский.
— Живьем брать! Живьем брать! — крикнул он.
— Стой! — ревел дед. — Я шляхтич! Loquor latine![111] Я не дед! Стой, кому говорят! Сволота, кобыльи дети!
Но он не успел закончить своей литании, потому что пан Скшетуский глянул ему в лицо и закричал так, что склоны яра отозвались эхом:
— Заглоба!
И сразу, как дикий зверь, кинулся на деда, вцепился в его плечи, лицо приблизил к лицу и, тряся его, как грушу, крикнул:
— Где княжна? Где княжна?
— Жива! Здорова! В безопасности! — крикнул, в свою очередь, дед. — Пусти, сударь, черт побери, душу вытрясешь.
Тогда рыцаря нашего, которого не могли обороть ни плен, ни раны, ни болести, ни страшный Бурдабут, сокрушила счастливая весть. Руки его обмякли, лоб покрылся потом, он сполз на колени, лицо спрятал в ладонях и, упершись головою в склон оврага, замер в безмолвии, благодаря, как видно, господа.
Тем временем последние несчастные мужики были изрублены, если не считать предварительно связанных, каковым суждено было достаться в лагере кату, дабы вытянул из них нужные сведения. Остальные лежали распростертые и бездыханные. Схватка кончилась, шум и гам утихли. Солдаты сходились к своему командиру и, видя поручика на коленях у склона, тревожно переглядывались, не понимая, цел ли он. Он же встал, и лицо его было таким светлым, словно сама заря сияла в его душе.
— Где она? — спросил он Заглобу.
— В Баре.
— В безопасности?
— Замок могучий, никакое нападение ему не страшно. Она под опекой пани Славошевской и монахинь.
— Слава господу всемогущему! — сказал рыцарь, и в голосе его звучало бесконечное умиление. — Дай же мне, ваша милость, руку твою… От души, от души благодарю.
Внезапно он обратился к солдатам:
— Много пленных?
— Семнадцать, — ответили ему.
— Дарована мне радость великая, и милосердие во мне пробудилось. Отпустите их, — сказал пан Скшетуский.
Солдаты ушам не поверили. Такого в войсках Вишневецкого не бывало.
Скшетуский слегка сдвинул брови.
— Отпустите же их, — повторил он.
Солдаты ушли, но спустя мгновение старший есаул вернулся и сказал:
— Пане поручик, не верят, идти не смеют.
— А веревки развязаны?
— Так точно.
— Тогда оставляйте их тут, а сами по коням!
Спустя полчаса отряд снова продвигался в тишине по узкой тропинке. Теперь в небесах был месяц, проникавший длинными белыми лучами сквозь гущину деревьев и освещавший темные лесные глубины. Заглоба и Скшетуский, едучи впереди, разговаривали.