Хмельницкий оперся на булаву и смело ждал.
— Да будет так, — проговорил наконец хан. — Я согну выю Еремы, по его спине буду садиться на коня, дабы не говорили от востока до запада, что меня посрамил один неверный пес.
— Велик Аллах! — в один голос воскликнули мурзы.
У Хмельницкого радостно блеснули глаза: одним махом он предотвратил висящую над его головой гибель и обратил сомнительного союзника в самого вернейшего.
Этот лев умел в нужную минуту превращаться в лукавого змея.
Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят пчелы, пригретые весенним солнцем, а тем временем на поле брани спали непробудным вечным сном рыцари, пронзенные копьями, стрелами, пулями, изрубленные мечами и саблями. Показалась луна и начала странствование по этому полю смерти, отражаясь в лужах застывшей крови, освобождала из мрака все новые груды павших, спускалась с одних тел, тихо подымалась на другие, смотрела в открытые мертвые глаза, освещала посиневшие лица, куски сломанного оружия, конские трупы — и лучи ее все бледнели, как бы испуганные тем, что видели. По полю кое-где бегали, в одиночку или группами, какие-то зловещие фигуры: то челядь и обозные пришли убирать убитых, как шакалы приходят подбирать объедки после львов… Но вскоре какая-то суеверная боязнь заставила их удалиться с места побоища. Было что-то страшное, что-то таинственное в этом поле, покрытом трупами, в этом спокойствии и неподвижности недавно живых человеческих тел, в этом безмолвном согласии, в каком лежали друг возле друга поляки, турки, татары и казаки. Время от времени ветер шумел в зарослях, кое-где покрывающих поле битвы, и солдатам, стоявшим на страже в окопах, чудилось, будто человеческие души кружатся над телами. Люди говорили, что, когда пробила полночь в Збараже, на всем поле, от окопов вплоть до неприятельского лагеря с шумом поднялись точно бесчисленные стаи птиц. В воздухе слышали какие-то плачущие голоса, какие-то необыкновенно глубокие вздохи, от которых волосы на голове становились дыбом, и какие-то стоны. Те, которым еще предстояло пасть в этой борьбе и которые могли внимать неземным голосам, ясно слышали, как души поляков, улетая, восклицали: "Пред твои очи, Господи, мы складываем наши вины!" — а души казаков стонали: "Христе! Христе, помилуй нас!" — ибо, как павшие в братоубийственной войне, они не могли сразу; вознестись к вековечному свету и были обречены лететь куда-то в темную даль, вместе с вихрем кружиться над сей юдолью слез и плакать, и стенать по ночам, пока не вымолят у ног Христа отпущения общей вины, забвения и мира.
Но в то время еще более ожесточились людские сердца, и ни один ангел мира не пролетал над полем, где только что происходило столь ужасное побоище.
Глава III
На следующий день, прежде чем солнце озарило золотыми лучами небо и землю, польский лагерь был защищен новым валом. Прежний был слишком велик, за ним трудно было защищаться и приходить друг другу на помощь, а потому князь и генерал Пшыемский решили укрыть войско в более тесные окопы. Над этим усиленно работали и все войска, не исключая гусар. В три часа ночи воины уснули мертвым сном, и на валах осталась только стража, потому что и неприятели также работали ночью, а затем долго не двигались после вчерашнего поражения. Некоторые даже предполагали, что в этот день штурма вовсе не будет.
Скщетуский, Подбипента и Заглоба, сидя в шатре, ели пивную похлебку с сыром и беседовали о трудах минувшей ночи с таким удовольствием, с каким солдаты разговаривают о только что одержанной победе.
— У меня обычай ложиться спать во время вечернего удоя, а вставать во время утреннего, как делали древние, — говорил Заглоба, — но на войне это трудно. Спишь, когда возможно, встаешь, когда тебя будят. Меня одно только злит, что мы должны утруждать себя из-за этой шушеры. Но делать нечего, такие уж настали времена! Впрочем, мы им хорошо заплатили за это. Если бы они еще раза два получили такое угощение, как вчера, то, наверное, у них отпала бы охота будить нас.
— А не знаете ли, много ли наших пало? — спросил Подбипента.
— Немного, да всегда осаждающих больше гибнет, чем осажденных Вы, конечно, в этом отношении менее сведущи, чем я, так как столько еще не воевали, но нам, старым практикам, нет надобности считать трупы, потому что мы умеем определить это по ходу боя
— Научусь и я при вас, — мягко заметил Подбипента.
— Наверно, если только у вас хватит на это ловкости и сообразительности, на что я не очень надеюсь.
— Что зто вы говорите, — сказал Скшетуский. — Ведь это не первая война для господина Подбипенты, и дай Бог, чтобы самые лучшие рыцари так сражались, как он вчера сражался.
— Делал что возможно, — ответил литвин, — хотя и не столько, сколько хотелось бы.
— Напротив, вы очень недурно сражались, — покровительственным тоном проговорил Заглоба, — а если иные вас превзошли (тут он закрутил усы вверх), то в этом не ваша вина.
Литвин слушал с опущенными глазами и вздохнул, мечтая о своем предке Стовейке и о трех головах
В эту минуту в шатер быстро вошел Володыевский, веселый, как щегленок в ясное утро.
— Ну, вот мы теперь все в сборе! — воскликнул Заглоба. — Дайте же ему пива.
Маленький рыцарь пожал руку товарищам и сказал:
— Если бы вы знали, господа, сколько пуль и ядер лежит около окопов. Это превосходит всякое воображение! Пройти нельзя без того, чтобы не спотыкнуться.
— Я видел это, — промолвил Заглоба, — так как утром немного прошелся по лагерю. За два года курицы во всем Львовском уезде не снесут столько яиц. Ах, если бы это были яйца, вот бы мы насладились яичницей! Надо вам знать, господа, что я любому изысканному кушанью предпочту миску хорошей яичницы. У меня солдатская натура — так же, как у вас. Я охотно съем что-нибудь хорошее, лишь бы его было много, да и в бой охотнее иду, чем нынешние юнцы-неженки, что не съедят даже горшка гнилушек без того, чтобы тотчас не схватиться за живот.
— Ну и отличились же вы вчера с Бурлаем, — заметил Володыевский. — Так срубить Бурлая — ого-го! Я не ожидал этого от вас. Ведь он был известнейший рыцарь во всей Украине и даже в Турции.
— А что, — самодовольно сказал Заглоба, — это мне не впервые, не впервые, господин Володыевский. Мы все составляем такую бравую четверку, какой не сыскать во всей Польше. Ей-Богу, с вами и во главе с нашим князем я пошел бы хотя на Стамбул, так как примите во внимание: господин Скшетуский убил Бурдабута, а вчера Тугай-бея.
— Тугай-бей не убит, — прервал поручик, — я сам чувствовал, что сабля соскользнула, а потом нас разделили.
— Все равно, — возразил Заглоба, — не прерывайте меня, господин Скшетуский. Володыевский в Варшаве зарубил Богуна, как мы уже говорили…
— Лучше бы вы не вспоминали об этом, — заметил Подбипента.
— Что сказано, того не воротишь, — проговорил Заглоба, — хотя, конечно, лучше об этом не вспоминать, но я иду дальше; господин Подбипента из Мышиных Кишек задавил Пульяна, а я Бурлая. Однако не могу умолчать, что. я их всех отдал бы за одного Бурлая и что у меня была самая тяжелая задача, Это был черт, а не казак. Если бы у меня были законные сыновья, то я оставил бы им славное имя. Любопытно знать, что скажут на это его величество король и сеймы, как нас наградят, — нас, которые больше питаются серой и селитрой, нежели чем-нибудь иным.
— Был рыцарь более великий, чем мы, — сказал Подбипента, — а между тем фамилии его никто не знает и не помнит.
— Интересно знать, кто же это такой? Разве в древности? — спросил задетый этим Заглоба.
— Не в древности, — ответил литвин, — но тот, который под Тшцянной свалил короля Густава-Адольфа вместе с конем и взял в плен.
— А я слышал, что это было под Луцком, — заметил Володыевский.
— Однако король вырвался от него и убежал, — сказал Скшетуский.
— Да! Я кое-что знаю об этом, — проговорил, прищуривая один глаз, Заглоба, — так как в то именно время служил под начальством Конецпольского, отца хорунжего. — Да, я кое-что знаю об этом! Только скромность не позволяет этому рыцарю назвать свою фамилию, и оттого никто его не знает. Однако, верьте мне, что Густав-Адольф был великий воин, почти равный Конецпольскому, но в рукопашном бою с Бурлаем было тяжелее.
— Это будто бы значит, что вы свалили Густава-Адольфа? — спросил Володыевский.
— Разве я похвастался этим, господин Володыевский? Пусть это канет в реку забвения — у меня и нынче есть чем похвастаться. Однако это пиво страшно бурчит в животе, и чем больше в нем сыру, тем больше бурчит. Я предпочитаю винную похлебку, хотя благодарение Богу и за то, что есть, так как вскоре, быть может, и этого не будет. Ксендз Жабковский говорил мне, что провианту мало, а это обстоятельство это очень беспокоит, потому что у него брюхо, как гумно. Это здоровенный бернардинец! Я его очень полюбил. Он более солдат, чем монах. Уж если бы он кого-нибудь хватил в морду, то хоть сейчас заказывай гроб.
— Ах, я вам еще не рассказал, господа, — промолвил маленький рыцарь, — как отличился в эту ночь ксендз Яскульский. Он уселся в одной из башен, по правой стороне замка, и смотрел на битву. А надо вам знать, что он великолепно стреляет из ружья. Так вот Яскульский говорит Жабковскому: "Я не буду стрелять в казаков, так как все же они христиане, хотя и грешат против Бога, но при виде татар не выдержу!" — и как стал палить, так, кажется, десятка три за время битвы подстрелил.
— Если бы все духовенство было такое, — со вздохом сказал Заглоба, — но наш Муховецкий лишь то и дело простирает руки к небу и плачет, что проливается столько христианской крови.
— Полноте, — серьезно заметил Скшетуский. — Ксендз Муховецкий — святой, и лучшим доказательством этому может служить то, что хотя по своему положению он не старше тех двоих, однако они перед его добродетелью преклоняются.
— Я не только не отрицаю его святости, — возразил Заглоба, — но даже думаю, что он самого хана сумел бы обратить на путь истинный. Ох, господа, должно быть, там его ханское величество до того сердится, что вши на нем от страха кувыркаются! Если с ним дело дойдет до переговоров, то и я поеду вместе с комиссарами. Мы с ханом давно знакомы, и некогда он меня очень любил. Быть может, вспомнит меня.