Огнем и мечом — страница 10 из 131

скоши; удивлялся и пан Лонгинус Подбипента: в Литве он не привык к таким обычаям.

А князья в это время занимали гостей. Им хотелось насколько возможно быть более любезными, но, увы, это плохо удавалось. Наместник едва скрывал свою улыбку.

— Мы очень рады вам, — заговорил старший, Симеон, — и благодарим вас за вашу доброту. Наш дом — ваш дом; располагайтесь в нем, как у себя. Кланяемся вам в нашей лачуге.

В словах говорившего не слышалось ни унижения, ни сознания, что он принимает людей, стоящих выше него: так повелевал казацкий обычай. Он кланялся в пояс, а за ним кланялись и его братья.

Княгиня незаметно дернула Богуна за рукав и увела его в другую комнату.

— Слушай, Богун, — поспешно сказала она, — мне некогда с тобой долго разговаривать. Я заметила, что молодой шляхтич пришелся тебе не по вкусу и ты ищешь случая привязаться к нему.

— Мать! — И казак поцеловал руку княгини. — Свет широк: ему одна дорога, мне другая. Я не знаю его, не слыхал о нем ничего, но пусть он держится подальше от княжны, иначе узнает мою саблю.

— Ах ты шальной, шальной! Где голова твоя, казак? Что с тобой творится? Или ты хочешь погубить и себя, и нас? Он — солдат Вишневецкого, наместник, человек не малый… послом от князя к хану ездил. Если под нашей кровлей хоть волос упадет с его головы, знаешь, что будет? Воевода обратит внимание на Розлоги, отомстит за него, нас выгонит на все четыре стороны, а Елену возьмет к себе в Лубны… Что тогда? И с князем спорить станешь? На Лубны нападешь? Попробуй, если хочешь отведать кол, сумасшедший казак!.. Льнет ли шляхтич к девушке, нет ли, все равно — как приехал, так и уедет, — и все будет по-прежнему. Воздержись же ты, а не хочешь — ступай откуда пришел, а то наделаешь нам тут хлопот!

Казак кусал усы, пыхтел, но все-таки сообразил, что княгиня говорит дело.

— Хорошо, — сказал он, — я воздержусь, только пусть Елена не выходит к ним.

— Это почему? Чтобы они подумали, что я держу ее взаперти? Я решила, и она выйдет. А ты не распоряжайся: ты здесь не хозяин.

— Не гневайтесь, княгиня. Если нельзя иначе, то пусть уж будет по-вашему. Бровью не поведу, за саблю не ухвачусь, хотя бы задыхался от злости, хотя бы душа вся изболелась.

— А ты возьми торбан, заиграй, пропой что-нибудь, и на душе легче станет. Ну, теперь пора к гостям.

В гостиной князья, истощив весь запас своих любезностей, начинали сызнова кланяться в пояс и благодарить за честь. Пан Скшетуский сухо и гордо посмотрел Богуну прямо в глаза, но не нашел в них вызова. Лицо молодого атамана сияло самою добродушною веселостью, так хорошо маскировавшею его чувства, что самый опытный глаз, и тот мог бы обмануться. Наместник внимательно рассматривал его: в темноте он не успел разглядеть черт его лица. Теперь перед ним стоял стройный, словно тополь, молодой человек, смуглый, с густыми, висячими черными усами. Улыбка его пробивалась сквозь украинскую задумчивость, как солнце сквозь мглу. На высокое чело атамана спадали черные волосы, ровно подстриженные над густыми бровями. Орлиный нос, раздувающиеся ноздри и белые зубы, сверкающие при каждой улыбке, придавали его лицу несколько хищное выражение; все оно вообще представляло тип украинской красоты, яркой, цветистой, задорливой. Неслыханно роскошный костюм также отличал степного рыцаря от князей, одетых в полушубки. На Богуне был надет жупан из тонкой серебряной парчи и красный кунтуш — цвет, наиболее популярный среди переяславских казаков. С широкого пояса свешивалась богатая сабля, но и сабля, и вся остальная одежда меркли перед богатством турецкого кинжала. Рукоятка последнего была сплошь усеяна крупными, сверкающими драгоценными каменьями. Богуна всякий скорее бы счел за панича аристократического рода, тем более, что изящные манеры и непринужденность в обращении не выдавали его низкого происхождения. Он подошел к пану Лонгинусу, выслушал историю о предке Стовейко и о трех головах крестоносцев и затем обратился к наместнику, как будто между ними ничего не вышло:

— Вы говорите, из Крыма возвращаетесь?

— Из Крыма, — сухо ответил наместник.

— Бывал там и я, и хотя мне не удавалось попасть в Бахчисарай, но думаю, что и там побываю, если только оправдаются добрые слухи.

— О каких слухах вы говорите?

— Говорят, что если наш всемилостивейший король начнет войну с турками, то князь воевода пойдет огнем и мечом на Крым. Украина и Низ радостно встретили такое известие: уж если с таким вождем не погуляем мы в Бахчисарае, то тогда уж ни с каким.

Поручика тронуло уважение, с каким атаман отзывался о князе. Он усмехнулся и проговорил более мягким голосом:

— Вам, как видно, недостаточно тех подвигов, что покрыли вас славою?

— Малая война — малая слава, большая война — большая слава. Конашевич не на лодках добыл ее, но под Хотином:

В это время двери отворились, и в комнату, в сопровождении Елены, вошел Василий, старший из Курцевичей. Это был человек уже пожилых лет, бледный, исхудавший, с аскетическим, суровым лицом, напоминающим византийские иконы. На плечи его спадали поседевшие от горя и страданий волосы, вместо глаз зияли две кровавые впадины. В руках он держал медный крест и начал им осенять комнату и всех присутствующих.

— Во имя Бога Отца, во имя Спаса и Пречистой Девы, — заговорил он, — если вы несете с собой добрые вести, приветствую вас в христианском жилище.

— Вы извините его, — шепнула княгиня, — он не в полном уме. Василий все продолжал осенять крестом.

— Как сказано в апостольских посланиях: "Кто прольет свою кровь за веру, спасен будет, кто отдаст жизнь за земные блага — погибнет"… Помолимся! Горе вам, братья! Горе мне, ибо мы восстали за земные блага! Боже, милостив буди к нам, грешным! Боже, милостив буди… А вы, мужи, прибывшие издалека, какие вести несете с собою? Апостолами ли вы явились сюда, или нет?

Он умолк и ждал ответа.

— Нам далеко до такого высокого звания, — сказал наместник через минуту. — Мы простые солдаты, готовые умереть за веру.

— Тогда вы будете спасены, но для нас не настала еще минута освобождения… Горе вам, братья! Горе мне!

Последние слова слепец проговорил почти со стоном, а на лице его рисовалось такое отчаяние, что гости недоумевали, как вести себя далее. Но в это время Елена усадила его на стул, выбежала из комнаты и возвратилась с лютнею в руках.

Тихие звуки огласили комнату. Княжна запела молитвенный гимн:

       И днем и ночью взываю к тебе, Боже!

       Утоли мои муки, осуши мои слезы.

       Будь милосердным отцом мне, грешному,

       Услышь мою молитву.

Василий низко опустил голову и слушал слова гимна, который, казалось, вливал живительный бальзам в его сердце; с лица его мало-помалу исчезала печать тоски и отчаяния, наконец, голова его совсем поникла на грудь. Он остался в таком положении, не то во сне, не то в оцепенении.

— Если не прекращать пения, он совсем успокоится, — тихо сказала княжна. — Как видите, сумасшествие его состоит в том, что он все ждет апостолов, и кто бы к нам ни приехал, он выходит спрашивать, не апостолы ли…

Елена продолжала петь:

       Укажи мне дорогу, о царь царей,

       Ибо я, как путник в пустынной степи

       Или как среди волн неизмеримого моря

       Заблудившийся корабль.

Ее голос звучал все сильнее и сильнее. С лютней в руках, с глазами, поднятыми к небу, она была так прекрасна, что наместник не мог оторвать от нее глаз. Он засмотрелся на нее, позабыв все на свете.

Только слова старой княгини пробудили его от сладкого забытья:

— Довольно! Теперь он не скоро проснется. А пока прошу вас ужинать.

Пан Розван, как великосветский кавалер, подал руку княгине. Пан Скшетуский увидал это и подал свою Елене. Сердце его сильно забилось, когда он почувствовал прикосновение ее руки.

— Должно быть, и ангелы в небе поют не лучше вас, — сказал он ей.

— Вы грешите, рыцарь, сравнивая мое пение с ангельским, — ответила Елена.

— Не знаю, грешу ли я, но верно одно, что я охотно позволил бы выжечь себе глаза, только бы до конца слушать ваше пение. Впрочем, что я говорю? Тогда я не мог бы видеть вас, что было бы невыносимо.

— Не говорите этого. Завтра вы уедете отсюда и все забудете.

— О, нет, нет! Я так полюбил вас, что никогда, никогда не позабуду.

Яркий румянец покрыл щеки девушки; грудь ее начала волноваться сильнее. Она хотела что-то сказать, но губы ее задрожали.

— Скорее вы забудете обо мне в присутствии этого атамана, который на балалайке будет аккомпанировать вашему пению.

— Никогда, никогда! — прошептала княжна. — Но вы бойтесь его, он страшный человек.

— Что мне значит один казак! Да хоть бы за ним вся Сечь стояла, для вас я готов отважиться на все. Вы мое единственное бесценное сокровище, мой свет… Скажите, разделяете ли вы мое любовь?

Тихое "да" райскою музыкой прозвучало в ушах пана Скшетуского; невыразимая радость охватила все его существо; он почувствовал в себе присутствие какой-то новой силы, точно крылья выросли за его плечами. За ужином раза два на глаза ему попалось лицо Богуна, изменившееся, бледное, но наместник, сильный взаимностью Елены, мало думал о своем сопернике. "Бог с ним совсем! — думал он. — Пусть только он на дороге мне не становится — уничтожу!" Мысли его были направлены в иную сторону. Он чувствовал, что Елена сидит так близко к нему, что своим плечом почти касается его плеча, видел не сходящий с ее лица яркий румянец, видел ее волнующуюся грудь и глаза, то робко опущенные вниз, то блестящие, как две звезды. Елена несмотря на гнет Курцевичей, несмотря на унылое однообразие своей сиротской жизни все-таки была украинкою, с огненной кровью. Как только пали на нее первые теплые лучи любви, она зацвела, как роза, и пробудилась к новой жизни. Ее лицо сияло счастьем и отвагою, а обычная девичья скромность яркой краской украсила ее щеки. Пану Скшетускому от радости не сиделось. Пил он напропалую, но мед не действовал на него: он и так был пьян любовью. Он никого, кроме нее, за столом не видел, не видел, что Богун все более и более бледнел и судорожно сжимал рукоятку своего кинжала, не слыхал, как пан Лонгинус уже в третий раз рассказал о предке Стовейке, а Курцевич о своих походах за "турецким добром". Пили все, кроме Богуна. Старая княгиня подавала лучший пример, провозглашая тосты то за здоровье гостей, то за всемилостивейшего пана князя и, наконец, за господаря Лупула. Была речь и о слепом Василии, о его прежних рыцарских подвигах, о несчастной экспедиции и теперешнем сумасшествии, которое старший Симеон объяснял так: