Огнем и мечом — страница 113 из 131

— Горе тебе! — повторило несколько голосов.

— Горе вам! — ответил Хмельницкий.

Так и толковали они. Кончилось тем, что Хмельницкий зашатался и упал на кучу овечьих шкур, покрытых коврами. Полковники стояли возле него с опущенными головами, и долго длилось молчание, наконец, гетман поднял голову и хрипло вскричал:

— Горилки!

— Ты не будешь пить! — рявкнул Выховский. — Хан пришлет за тобою.

Хан сидел за милю от поля сражения, не ведая, что там делается. Ночь была тихая и теплая. Он сидел под навесом, окруженный муллами и агами, и в ожидании известий поглядывал на искрящееся звездами небо.

Вдруг на взмыленном коне прискакал задыхающийся, весь забрызганный кровью Субагази; он соскочил с седла и, приблизившись к хану, начал бить поклоны, ожидая расспросов.

— Говори! — сказал хан.

Слова жгли огнем уста Субагази, но он не смел обойтись без обычных титулов.

— Могущественный хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, государь мудрый, государь счастливый, владыка древа, раскинувшегося от восхода до заката…

Хан прервал его движением руки. Он видел кровь на лице Субагази, отчаяние и боль в его глазах и сказал:

— Говори скорей, Субагази: взят ли лагерь неверных?

— Бог не дал.

— Ляхи?

— Победили.

— Хмельницкий?

— Побит.

— Тугай-бей?

— Ранен.

— Нет Бога, кроме Аллаха! — сказал хан. — Сколько правоверных пошли в рай?

Субагази поднял глаза кверху и указал окровавленной рукой на звездное небо.

— Сколько тех светил у стоп Аллаха, — торжественно сказал он.

Теперь лицо хана побагровело: гнев начинал завладевать им.

— Где тот пес, — спросил он, — который обещал мне, что мы будем ночевать в замке? Где та ядовитая змея, которую Аллах истопчет моею ногою? Пусть встанет здесь и отдаст отчет в своих лживых обещаниях.

Несколько мурз тотчас же бросились за Хмельницким. Хан понемногу начинал успокаиваться.

— Субагази, на лице твоем кровь!

— То кровь неверных, — ответил воин.

— Говори, как ты пролил ее, и услади наши уши мужеством сыновей Аллаха.

Субагази начал подробно рассказывать о битве, прославляя мужество Тугай-бея, Галги и Нуреддина; он не промолчал и о Хмельницком, отдавая ему честь наравне с первыми, и приписывал поражение только воле Аллаха да ярости неверных.

Одна подробность особенно поразила хана: это то, что в татар не стреляли в начале битвы, и княжеская конница ударила в них лишь тогда, когда они загородили дорогу.

— Аллах! Они не хотели войны со мною, — сказал хан, — но теперь уже поздно…

Он был прав. Князь Еремия с начала битвы запретил стрелять в татар, желая вселить в солдат убеждение, что переговоры с ханом уже начаты и что орды толы" для видимости стоят на стороне казаков. Позже волей-неволей пришлось столкнуться и с татарами.

Хан кивал головою, обдумывая, не лучше ли будет теперь обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг сам гетман предстал перед ним. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с поднятой головою, смело глядя в глаза хана.

— Приблизься, изменник, — сказал хан.

— Приближается гетман казацкий и не изменник, а верный союзник, которому ты не только в случае удачи обещал помощь, — ответил Хмельницкий.

— Иди, ночуй в замке, иди, вытащи за чуб ляхов из окопов, как ты обещал мне!

— Великий хан крымских орд! — уверенно заговорил Хмельницкий. — Ты могуч, и после султана сильней тебя нет на свете; ты мудр и силен, но можешь ли ты послать из лука стрелу под самые звезды или измерить глубину моря?

Хан с удивлением посмотрел на него.

— Не можешь, — все усиливая голос, продолжал Хмельницкий. — Так и я не могу измерить всей гордости и самонадеянности Еремы! Мог ли я подумать, что он не испугается тебя, хан, что не смирится при виде тебя, что не ударит челом перед тобою, что он поднимет святотатственную руку на самого тебя, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобою, могучий монарх, как над последним из твоих мурз? Если б я смел так думать, я оскорбил бы тебя — тебя, которого я так чту и люблю.

— Аллах! — сказал хан, приходя все в большее изумление.

— Я тебе скажу только одно, — продолжал уже с большей уверенностью в фигуре и голосе Хмельницкий, — ты велик и могуч; от восхода до заката народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц пред твоею брадою; если ты не сотрешь его в прах, если не согнешь его дугою и не будешь по его спине взбираться на коня, то что же значат твоя слава, твое могущество? Все скажут, что один ляшский князь опозорил крымского царя и не получил возмездия, что он сильнее, могущественнее тебя…

Наступило глухое молчание; мурзы, аги и муллы не спускали глаз с лица хана, удерживая дыхание, а он закрыл глаза и думал.

Хмельницкий оперся на булаву и смело ждал.

— Ты сказал, — наконец, промолвил хан. — Я согну хребет Еремы, я по его спине буду садиться на коня, никто не скажет от восхода до заката, что один неверный пес опозорил меня.

— Аллах велик! — в один голос закричали мурзы.

Глаза Хмельницкого осветились радостью: одним махом он отвратил гибель, висевшую над его головою, и превратил сомнительного союзника в вернейшего друга.

Этот лев умел в один миг обращаться в лисицу.

Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят выроившиеся пчелы, пригретые весенним солнцем, а на месте битвы спали непробудным мертвым сном рыцари, пронзенные стрелами, проколотые копьями, изрубленные мечами. Взошел месяц и пошел обходом по этому полю смерти: там отразится в луже застывшей крови, здесь вырвет из мрака новые груды убитых, тихо сойдет с них и взберется на другие, заглянет в открытые мертвые глаза, осветит синие лица, обломки оружия, и лучи его станут бледней, точно от ужаса всего виденного. По полю мечутся в одиночку и небольшими группами какие-то зловещие фигуры — то прислуга пришла обирать погибших: так шакалы приходят после львиной битвы. Но и их неведомый страх торопит и гонит прочь. Что-то жуткое, что-то таинственное было на этом поле, покрытом трупами, в этом покое и неподвижности недавно еще живых людей, в тихом согласии, в каком лежали рядом поляки, турки, татары и казаки. Иногда в зарослях зашумит ветер, а солдатам, стоящим на страже, кажется, что то людские души кружатся над телами. Говорили, что когда в Збараже пробило полночь, со всего поля, от валов до казацкого лагеря, будто бы с шумом поднялись в небо стаи каких-то птиц. Будто бы слышались неясные голоса, какие-то вздохи, стоны, от которых волосы на голове вставали дыбом. Те, которым суждено было лечь на поле брани, слуху которых были доступны неземные призывы, ясно слышали, как польские души взывали, отлетая: "Пред Тобою, Господь, слагаем наши прегрешения", а казацкие стонали: "Христос, Христос, помилуй!", ибо, полегшие в братоубийственной войне, они не могли прямо вознестись к престолу вечной славы; им суждено было лететь в земную даль, вместе с вихрем кружиться над обителью слез, и плакать, и стенать по ночам, покуда не вымолят у Христовых ног отпущения обоюдных грехов и забвения…

Но человеческие сердца ожесточились еще сильнее, и ни один ангел примирения не пролетел над побоищем.

Глава III

Наутро, прежде чем солнце разлило свой золотистый свет, в польском обозе вырос уже новый оборонительный вал. Старые валы окружали чересчур большое пространство, и князь с паном Пшеимским решили заключить войска в более тесное кольцо. Гусары всю ночь работали не покладая рук, наравне с прочими солдатами и прислугой. Все, кроме стражи, наконец, заснули беспробудным сном; неприятель также работал всю ночь и не спешил что-то предпринять после вчерашнего поражения. Рассчитывали, что штурма в этот день и вовсе не будет.

Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба сидели в палатке за пивной похлебкой и беседовали о трудах прошлой ночи с тем удовольствием, с каким солдаты разговаривают о недавней победе.

— Мой обычай ложиться с курами, а вставать с петухами, — сказал пан Заглоба, — но на войне это трудно! Спишь, когда можешь, встаешь, когда тебя будят. Меня бесит только одно, что мы должны из-за такой дряни извращать порядки своей жизни. А что делать, времена теперь такие! Но заплатили же мы им за это вчера! Если бы еще раза два устроить им такое угощение, то это отбило бы у них охоту будить нас.

— Вы не знаете, сколько полегло наших? — спросил Подбипента.

— Э! Немного; всегда так бывает, что осаждающих погибает больше, чем осажденных. Вам это дело не так знакомо, но мы, старые вояки, не имеем надобности считать трупы: все и так ясно по ходу битвы.

— И я кое-чему научусь около вас, — кротко заметил пан Лонгинус.

— Несомненно, если на это у вас ума хватит, на что я не особенно рассчитываю.

— Оставьте вы его в покое, — отозвался Скшетуский. — Во всяком случае, это не первая битва для пана Подбипенты, и дай Бог лучшим рыцарям драться так, как он дрался вчера.

— Я сделал, что мог, но не столько, сколько хотелось бы.

— Напротив! Напротив! Вы вчера действовали вовсе неплохо, — покровительственно заметил Заглоба, — а если другие все же вас перещеголяли вас (тут он закрутил усы кверху), то здесь нет вашей вины.

Литвин слушал, потупив очи, и вздохнул, вспомнив про предка Стовейку и три головы.

Полы палатки приподнялись, и пан Михал, веселый, как погожее утро, появился на пороге.

— Ну, вот мы теперь все в сборе! — крикнул пан Заглоба. — Дайте ему пива!

Маленький рыцарь пожал руки товарищам.

— Если б вы знали, сколько ядер лежит на майдане! — сказал он. — Просто вообразить трудно. Пройти нельзя, чтобы не споткнуться.

— Видели, — ответил Заглоба. — Вставши поутру, я прошелся по лагерю. За два года куры всего львовского повета не нанесут столько яиц. Эх, если б это были, действительно, яйца, то мы бы состряпали себе отличную яичницу. А надо вам сказать, что за сковороду яичницы я все готов отдать. Солдатские у меня привычки, так же, как и у вас. Я охотно буду есть все, только было бы много. Поэтому я и на поле битвы действую не так, как нынешняя молодежь.