Огнем и мечом — страница 30 из 131

Его горькие размышления прервал Тугай-бей. Глаза татарина сверкали бешенством, лицо было бледно, а зубы так и блистали из-под редких усов.

— Где добыча, где пленные, где головы вождей, где победа? — спрашивал он хриплым голосом.

Хмельницкий вскочил с места.

— Там! — громко ответил он, указывая в сторону коронного лагеря.

— Так иди же туда, — прорычал Тугай-бей, — а не то я поведу тебя самого в Крым на веревке!

— И пойду! Пойду сейчас, возьму добычу и пленников возьму, но ты отдашь отчет хану, потому что ты ищешь добычи, а боя избегаешь.

— Собака, — завыл Тугай, — ты губишь ханское войско!

Они стояли друг против друга. Первый опомнился Хмельницкий.

— Успокойся, Тугай-бей, — сказал он. — Дождь помешал битве, когда Кшечовский сломил уже драгунов. Я знаю их. Завтра они будут драться уже с меньшим ожесточением. Степь размокнет окончательно. Завтра все будут наши.

— Да, так хорошо говорить.

— И я сдержу свое слово. Послушай, Тугай-бей, друг! Тебя хан на помощь прислал мне, не на беду же!

— Ты мне обещал победу, а не поражение.

— Несколько драгунов взято в плен. Я их, пожалуй, отдам тебе.

— Отдай. Я их прикажу посадить на кол.

— Не делай этого. Отпусти их на свободу. Это украинцы из хоругви Балабана; отпустим их, чтоб они перетянули драгунов на нашу сторону. Будет то же, что с Кшечовским.

Тугай-бей просветлел, проницательно посмотрел на Хмельницкого и проворчал:

— Змея…

— Хитрость стоит столько же, сколько мужество. Если нам удастся склонить на измену драгунов, из всего лагеря никто живым не уйдет. Понимаешь ты?

— Потоцкого возьму я.

— Я тебе отдам его, и Чарнецкого также.

— Ну, а теперь дай горилки… Холодно…

— Хорошо.

В палатку вошел Кшечовский. Полковник был мрачен, как туча. Староство, каштелянство, замки и сокровища исчезли, как дым, после сегодняшней битвы. Завтра из этого дыма может появиться очертание кола или виселицы. Если бы не поголовное уничтожение немцев, полковник не преминул бы предать Хмельницкого и перейти со своими солдатами в лагерь Потоцкого.

Но теперь было уже поздно.

Казацкие вожди молча уселись около посудины с водкой. Дождь начинал стихать. Вечерело.

Пан Скшетуский, ослабевший от радостных впечатлений, бледный, неподвижно лежал на телеге. Захар, успевший полюбить его, приказал растянуть над ним войлочную накидку. Наместник прислушивался к однообразному шуму дождя, но на душе у него было легко и светло. Гусары показали свое умение, республика дала отпор, достойный своего величия, и первая казацкая волна разбилась о твердыню коронных войск. А ведь есть еще князь Еремия, гетманы, шляхта, столько силы, и над всем этим, наконец, король — primus inter pares [34].

Грудь пана Скшетуского гордо вздымалась, как будто вся эта силища была в нем самом.

В первый раз с момента своего пленения он почувствовал жалость к казакам. "Виновны они, слова нет, но и слепы в то же время, коли с хворостиной в руках выходят на медведя, — подумал он. — Они виновны, но в то же время и несчастны: они поддались влиянию человека, который влечет их на явную гибель".

Мысли наместника шли дальше. Настанет спокойное время, и тогда каждый будет иметь право подумать о своем личном счастье. А что делается теперь там, в Розлогах? Туда волнение уж, конечно, не достигнет, а если б и так, то Елена теперь непременно уже в Лубнах.

Следующий день, воскресенье, прошел спокойно, без выстрелов. Скшетуский приписывал эту тишину нежеланию казаков вступать в бой. Увы! Он не знал, что тем временем Хмельницкий, "многими очами своего ума смотря перед собою", работал над привлечением на свою сторону драгунов Балабана.

В понедельник битва завязалась с рассветом. Скшетуский смотрел на нее, как и раньше, с веселой улыбкой. Снова коронные полки вышли за окопы, только теперь не бросались в атаку, а давали неприятелю отпор на месте. Степь окончательно превратилась в болото. Тяжелая кавалерия почти не могла двигаться с места, что сразу давало преимущество летучим отрядам татар и запорожцев. Улыбка мало-помалу сходила с лица Скшетуского. Коронные войска были захлеснуты волной неприятельских войск; вот-вот эта слабая цепь порвется, и запорожцы поведут атаку прямо против окопов. Пан Скшетуский не видел и половины того воодушевления, с которым польские войска сражались третьего дня. Они и теперь дрались храбро, но не нападали первые, не уничтожали врага одним напором. Размокшая степь удерживала их на месте, а Хмельницкий тем временем вводил в бой новые полки. Он, казалось, был повсюду и своим примером воодушевлял запорожцев, которые целыми тысячам! нападали на железную стену коронных войск, устилали степь своими телами и, отбитые, вновь строились для атаки. Коронные войска начинали слабеть.

Около полудня почти все запорожские войска были в бою. Борьба велась с таким ожесточением, что меж двумя линиями сражавшихся образовался новый вал из трупов людей и лошадей.

Каждую минуту в казацкий лагерь возвращались толпы воинов, раненых, окровавленных, покрытых грязью, изможденных, но возвращались весело, с песнями и криками. На их лицах читались радость и уверенность в победе. Умирая, они еще кричали: "На погибель!". Оставшиеся в обозе так и рвались в бой.

Пан Скшетуский нахмурился. Польские хоругви начали возвращаться с поля в лагерь. Они не могли уже держаться и отступали с лихорадочной поспешностью. При виде этого поле огласилось радостным криком казаков. Запорожцы возобновили атаку и яростно обрушились на солдат Потоцкого, которые прикрывали отступление.

Но пушки и град пуль из мушкетов повернули их назад. На мгновение битва приостановилась.

В польском лагере раздался звук парламентерской трубы.

Но Хмельницкий и слышать не хотел о примирении. Двенадцать куреней слезло с лошадей, чтобы вместе с пехотой и татарами атаковать валы враждебного лагеря.

Кшечовский с тремя тысячами пехоты должен был прийти им на помощь в решительную минуту. Звуки труб, бубнов и литавр на минуту заглушили крики и выстрелы из мушкетов.

Пан Скшетуский с трепетом смотрел, как запорожские силы железным кольцом охватывают польский лагерь. Навстречу им валили клубы густого белого пушечного дыма, точно чья-то гигантская грудь хотела сдуть полчища саранчи, напирающие со всех сторон. Пушечные ядра прорезали ее бороздами. Выстрелы из самопалов становились чаще. Грохот не прекращался ни на минуту, но громадный муравейник медленно, но верно подвигался вперед. Вот он уже близок! Вот у самых окопов, и пушки вредить ему не могут! Пан Скшетуский закрыл глаза.

И в голове его молнией пробежала мысль: увидит ли он на валах, или нет, когда откроет глаза, польские знамена? Увидит, не увидит? Там крик все сильней, там шум какой-то необычайный… Должно быть, там творится что-то особенное. Крики идут из середины обоза. Что там такое? Что случилось?

— Боже милосердный!

Из груди пана Скшетуского вырвался стон: на валах вместо золотого коронного знамени развевалось малиновое с архангелом.

Польский лагерь был взят.

Только вечером наместник узнал от Захара все подробности. Недаром Тугай-бей называл Хмельницкого змеей: в самый критический момент драгуны Балабана перешли на его сторону и, бросившись сзади на своих, помогли их полному уничтожению.

Вечером наместник видел пленников и присутствовал при кончине молодого Потоцкого. Бедный юноша, смертельно раненный стрелой, прошептал пану Стефану Чарнецкому: "Скажите отцу, что я… как рыцарь"… и умер. Скшетуский долго потом помнил и это бледное лицо, и эти голубые глаза, поднятые к небу. Пан Чарнецкий поклялся над коченеющим трупом, что как только Бог поможет ему освободиться из неволи, он потоками крови смоет смерть друга и стыд теперешнего поражения. Глаза старого воина были сухи, только побледневшее лицо ясно говорило, что он чувствовал. Со временем он исполнил свою клятву, а теперь утешал как мог больного душою и телом пана Скшетуского. "Республика, — говорил пан Чарнецкий, — пережила много тяжких минут, но силы ее неисчислимы и не казацкому бунту подорвать ее могущество. Правда, поражение нанесено — но кому? Гетманам? Коронному войску? Нет! После измены Кшечовского осталась горсточка людей, которой трудно было сопротивляться целой армии. Восстание распространится по всей Украине — казаки там всегда бунтуют при всяком удобном случае, — но бунт там не в новинку, и восстание, при появлении сил гетманов и князя Еремии, угаснет надолго. Только малодушный человек может поверить, что один разбойничий атаман при помощи татарского мурзы мог серьезно угрожать великому народу. Плохо было бы, если б республика собрала все свои силы при известии о первом казацком бунте. Надо сознаться, мы легкомысленно отнеслись к этой экспедиции, и хотя нас разбили, я твердо уверен, что гетманы не мечом, не оружием, но просто кнутами могут подавить весь этот бунт".

Казалось, что все это говорит не пленник, не солдат после поражения, а гордый гетман, уверенный в завтрашней победе. Его уверенность передалась и пану Скшетускому. Он видел могущество Хмельницкого вблизи: это его немного ослепило, тем более, что Хмельницкому всегда улыбалось счастье. Но пан Чарнецкий был прав. Силы гетманов еще не выходили на бой, а за ними стояла вся республика.

Захар, который устроил пану Скшетускому свидание с пленниками, еще более утешил его на обратном пути. "С молодым Потоцким справиться было легко, а вот с гетманами будет трудно! — жаловался он. — Дело только начато, а каков будет его конец, Бог весть! Эх, набрали казаки и татары польского добра, но взять — одно дело, а сохранить — другое. А ты не горюй, не печалься: получишь свободу и возвратишься к своим… а старик тут будет скучать без тебя. Старость не радость! Трудно будет с гетманами, ой, трудно!"

Действительно, победа, насколько блестяща она ни была, не обеспечивала еще полного триумфа Хмельницкому. Она даже могла навредить ему, так как гетман, мстя за смерть сына, ничего не пожалеет для полного уничтожения запорожцев. Великий гетман питал неприязненные чувства к князю Еремии, но теперь всякая вражда исчезнет, пан Краковский первый протянет руку примирения славному вождю и соединит свои войска с его войсками. А с такими силами Хмельницкий не осмеливался мериться. Он постановил спешить на Украину, чтобы поскорее принести весть о желтоводской победе и напасть на гетманов, прежде чем подоспеет помощь князя.