— Здоров.
— Весной здоров не будет. Они еще с Хмельницким не сталкивались, а должны столкнуться, и один из них должен погибнуть.
— Это уж как Бог решит.
— Ну, Бог нашего батьку, Хмельницкого, любит. Уж князь в Заднепровье, на своей татарский берег не вернется. У Хмельницкого много войска, а у князя что?.. Вы все у него же в хоругви?
— Я еду с комиссарами.
— Ну, я рад видеть вас.
— Если вы рады, то окажите мне услугу, а я за то век буду благодарить.
— Какую услугу?
— Скажите вы мне, где теперь Богун, тот славный атаман, который теперь, должно быть, один из старших среди вас?
— Замолчи! — грозно крикнул Яшевский. — Счастье твое, что мы старые знакомые, а то я тебя сейчас же угостил бы этим буздыганом.
Скшетуский с изумлением взглянул на него и стиснул рукою булаву.
— Вы с ума сошли?
— Не с ума я сошел, не угрожать хотел вам, но таков приказ Хмеля, что если кто-то из вас, даже комиссар, будет выспрашивать о чем-нибудь, следует немедля убить его на месте. Не сделаю этого я, сделает другой, поэтому я, помня старое, и предупреждаю вас.
— Да я-то спрашиваю по своему личному делу.
— Неважно. Хмель сказал нам, полковникам, и приказал повторить другим: "Даже если о дровах спросят, убивать на месте". Вы это передайте своим.
— Благодарю за добрый совет, — сказал Сюпетуский.
— Это я вас предостерегаю, а другого ляха уложу на месте.
Они замолчали. Процессия уже приближалась к городским воротам. По обеим сторонам дороги и на улице толпились вооруженные казаки и чернь. Присутствие Хмельницкого, конечно, лишало их возможности оскорблять посольство, хотя все они недобро посматривали на комиссаров и сжимали кулаки или рукоятки сабель.
Скшетуский построил своих драгунов, высоко поднял голову и спокойно ехал широкою улицей, не обращая ни малейшего внимания на угрюмые взгляды толпившегося воинства. Как много же потребуется хладнокровия, сдержанности и терпения, думал он, чтобы исполнить то, что он замыслил, и не утонуть с первых же шагов в этом море ненависти.
Глава XVIII
На следующий день комиссары долго совещались о том, сейчас ли вручить Хмельницкому королевские дары, или подождать до тех пор, пока он не выкажет хоть какого-то знака покорности или сокрушений. Решено было тронуть его человечностью и добротою короля, и на следующий день торжественный акт вручения даров состоялся. С самого утра палили пушки и звонили колокола. Хмельницкий ожидал перед своим домом, посреди полковников, старшин, огромного количества казаков и черни; он хотел, чтоб весь народ знал, какие почести оказывает ему король. Гетман восседал под бунчуком на возвышении, окруженный послами соседних государств. Из волнующегося людского моря неслись радостные крики при виде предводителя, в котором толпа, признающая только одну силу, видела воплощение этой силы. Именно таким народное воображение и могло представить себе своего вождя, победителя гетманов, шляхты и вообще "ляхов", которые до того были овеяны славой непобедимых. Хмельницкий за минувший год немного постарел, но не согнулся, в могучих его плечах все еще угадывалась мощь, способная повергать в прах государства или творить новые; широкое лицо, покрасневшее от неумеренного пьянства, выражало железную волю, беспредельную горделивость и самонадеянную уверенность, которую породили его победы. Ярость и гнев дремали в складках этого лица, и легко можно было понять, что лишь проснутся они, то все склонится перед ними, как степная трава под яростным порывом ветра. Из его глаз, окруженных красными кругами, уже вылетали молнии нетерпения — что комиссары что-то долго не являются с дарами, из ноздрей на морозе валил клубами пар, и в этом облаке гетман сидел красный, угрюмый, надменный, среди послов и полковников, окруженный волнующимся морем черни.
Наконец, показалось и посольство. Впереди ехали довбыши с котлами и трубачи, извлекавшие из своих медных инструментов тягучие, жалобные звуки, как будто на похоронах самой республики. За оркестром Кшетовский на бархатной подушке нес булаву, Кульчинский, киевский скарбник, красное знамя с орлом и надписью, за ними шел одинокий Кисель, высокий, худой, с белой бородою, падавшею на грудь, со следами страданий на благородном лице и невысказанной болью в душе. За воеводою шли остальные комиссары, а драгуны со Скшетуским во главе замыкали шествие.
Кисель шел медленно. Только теперь он ясно увидел, как сквозь строки мирного договора, королевских милостей и прощений проглядывает настоящая, голая и ужасающая истина, которая прямо бьет в глаза и оглушает его криком: "Не прощение несешь ты, о, воевода, ты сам идешь просить его, ты хочешь купить его за эту булаву и знамя, ты, сенатор и воевода, идешь пешком к ногам этого холопского вождя от имени всей республики". Душа Киселя надрывалась от боли; он чувствовал всю горечь и унижение своего положения, а в ушах его звучали слова Еремии: "Лучше нам не жить, чем жить в неволе у холопства и язычества". Кем же он был в сравнении с лубенским князем, который всему восставшему казачеству представлялся в образе Зевса, с грозно нахмуренными бровями, среди запахов серы, пламени войны и порохового дыма? Кем же был он? Вопрос этот тяжелым гнетом лег на сердце воеводы, улыбка навсегда исчезла с его лица; он чувствовал, что предпочел бы умереть, чем сделать несколько шагов вперед, но все-таки шел — его толкало все его прошлое, все труды, усилия, вся неумолимая логика его былых деяний.
Хмельницкий поджидал его с надутыми губами и нахмуренными бровями.
Посольство, наконец, приблизилось. Кисель выступил вперед и подошел к самому возвышению. Трубачи перестали трубить, наступила мертвая тишина, только холодный ветер шелестел красным знаменем, которое нес пан Кульчинский.
Вдруг эту тишину разорвал чей-то голос, громкий, повелительный, который скомандовал:
— Драгуны, назад! За мной!
То был голос пана Скшетуского.
Все головы повернулись в его сторону. Сам Хмельницкий немного приподнялся на своем сиденье; комиссары побледнели.
Скшетуский стоял в стременах, прямой, бледный, с посверкивающими глазами и обнаженной саблей в руке; полуобернувшись к драгунам; он громовым голосом повторил приказ:
— За мной!
Конские копыта застучали по замерзшей земле. Хорошо вымуштрованные драгуны повернули на месте коней, поручик стал впереди них, дал отмашку саблею, и весь отряд медленно двинулся назад, к квартирам комиссаров.
Удивление и недоумение выразилось на лицах, не исключая и Хмельницкого; в голосе и движениях поручика было что-то необычное. Никто толком не знал, входило ли внезапное удаление эскорта в программу церемониала. Один только Кисель понял все, понял, что и переговоры, и жизнь комиссаров вместе с эскортом в эту минуту висят на волоске. Он поднялся на возвышение и прежде чем Хмельницкий успел опомниться, начал свою речь.
Он начал объявлением прощения и милости короля Хмельницкому и всему Запорожью, но тут произошло нечто, что совершенно отвлекло общее внимание от ранее случившегося. Дзедзяла, старый полковник, стоящий около Хмельницкого, начал потряхивать своею булавой и закричал на воеводу:
— Что ты там городишь, Кисель? Король королем, но вы, королевичи, князья, шляхта, нагадили много. И ты, Кисель, кость от костей наших, оторвался от нас и пристал к шляхте. Довольно нам твоей болтовни! Мы саблей добудем то, чего нам нужно.
Воевода с укором посмотрел на Хмельницкого.
— В таком-то порядке вы, пан гетман, держите своих полковников.
— Молчи, Дзедзяла! — крикнул гетман.
— Молчи, молчи! С утра напился! — повторили другие полковники. — Пошел прочь, иначе вытолкаем отсюда.
Дзедзяла продолжал кричать, но его схватили за шиворот и вытолкали вон из круга.
Воевода продолжал свою гладкую речь о том, какие великие символы получает гетман теперь; то символы законной власти, которою раньше он пользовался только самочинно. Король, имея право покарать, прощает его за послушание, выказанное им под Замостьем, и еще потому, что прежние проступки Хмельницкого были совершены не во время его царствования. Он уверен, что Хмельницкий, так много провинившийся, будет признателен за милость и прощение, остановит пролитие крови, успокоит холопов и вступит в переговоры с комиссарами.
Хмельницкий в молчании принял булаву и знамя, которое приказал тотчас же развернуть над собою. Чернь, увидев это, радостно завыла и заглушила дальнейшие слова воеводы. На лице гетмана выразилось удовольствие. Он выждал с минуту и заговорил:
— За великую милость, которую вы передали мне от имени короля, за то, что его величество и властью над войском наградил меня, и прежние мои прегрешения прощает, смиренно благодарю. Я всегда говорил, что король будет заодно со мною против вас, лукавые вельможи и магнаты! И вот лучшее доказательство — он награждает меня за то, что я вам головы рубил; так я буду поступать и впредь, если вы ни мне, ни королю во всем не будете послушны.
Последние слова Хмельницкий проговорил, возвысив голос и хмуря брови, как будто гнев совсем овладел им. Комиссары окаменели при таком, совсем неожиданном повороте его речи. Кисель ответил спокойно:
— Король приказывает вам, пан гетман, прекратить кровопролитие и начать с нами переговоры.
— Кровь проливал не я, а литовские войска, — грубо перебил гетман. — Я получил сведения, что Радзивилл вырезал мои Мозырь и Туров, и если это правда, — ваших пленных вельмож немало у меня, — всех их сейчас же прикажу обезглавить. К переговорам сейчас я не приступлю. Войска теперь у меня нет, только несколько полковников, остальные на зимовниках, а без них я не могу начать. Однако что тут долго толковать на морозе! Что вы должны были мне отдать, то отдали; теперь все знают, что я гетман по королевскому повелению, а теперь прошу вас пожаловать ко мне на обед. Я голоден.
Хмельницкий пошел к своему дому, а за ним комиссары и полковники. В большой средней комнате стоял накрытый стол, сгибающийся под