наче.
— Так она все же была там?
— Да. В одном из монастырей Скшетуский встретил укрывающегося пана Иоахима Ерлича, и так как у всех расспрашивал о княжне, то и его спросил, а Ерлич и сообщил ему, что в числе погибших в монастыре Николы находилась и Елена. Скшетуский сначала не поверил пану Ерличу и полетел вторично в монастырь. Монахини, к несчастью, не знали имен погибших, но когда Скшетуский описал им наружность и приметы княжны, они подтвердили, что такая действительно была. Тогда Скшетуский выехал из Киева и тотчас же захворал.
— Удивительно еще, как он жив остался.
— Он бы непременно умер, если бы не тот старый казак, который ухаживал за ним в Сечи, во время плена, а потом, возвратившись в Киев, помогал ему в поисках. Онто и привез его в Корец и сдал на руки пану Зацвилиховскому.
— Да утешит его Господь; ему нет теперь другого утешения, — вздохнул пан Лонгинус.
Пан Володыевский примолк, и все в комнате погрузилось в тяжелое молчание. Князья сидели неподвижно, Подбипента возвел очи к небу, а пан Заглоба уставился в стену, погруженный в глубочайшую задумчивость.
— Проснитесь же! — сказал, наконец, Володыевский и потряс его за плечо. — О чем вы задумались так? Теперь уж ничего не выдумаете, и вся ваша изобретательность теперь ни к чему.
— Я знаю, — севшим голосом ответил Заглоба, — и думаю теперь о том, что я стар и у меня уже ничего не осталось на этом свете.
Глава XXI
— Представьте себе, — по прошествии нескольких дней сказал Володыевский пану Лонгинусу, — этот человек так изменился в один час, как будто бы постарел на двадцать лет. Такой веселый, такой словоохотливый, такой изобретательный, что самого Улисса заткнул бы за пояс, а теперь сидит целый день на месте, дремлет да на старость постоянно жалуется. Я знал, что он ее любит, но не думал, что до такой степени.
— Что же тут удивительного? — вздохнул литвин. — Он тем более привязался к ней, что вырвал ее из рук Богуна и из-за нее подвергался стольким опасностям. Пока была надежда, он держался на ногах, но теперь, и его можно понять, — что ему делать на белом свете, одинокому, к кому прилепиться сердцем?
— Я пробовал уж и пить с ним, в надежде, что мед возвратит ему прежнюю бодрость, — куда там! Пить — пьет, но ничего не рассказывает о своих старых похождениях, не хвастается, только ослабеет, а потом повесит голову и спит. Я не думаю, что пан Скшетуский отдается большему отчаянию.
— Жаль его невыразимо; ведь это все-таки был великий рыцарь. Пойдемте к нему, пан Михал. Прежде он имел привычку подтрунивать надо мной, не давал мне слова сказать. Может быть, и теперь ему придет такая охота. Господи ты Боже мой, как люди меняются! Такой был веселый человек.
— Пойдемте, — сказал Володыевский. — Поздно уже, но ему по вечерам хуже бывает. Днем-то надремлется, а ночью спать не может.
Они нашли пана Заглобу сидящим у открытого окна, с головою, опущенной на руки. В замке уже прекратилось всякое движение, только стража перекликалась протяжными голосами, да в густой роще, отделяющей крепость от города, соловьи выводили свои звонкие трели. В открытое окно летел теплый весенний воздух, и ясные лучи месяца освещали унылое лицо пана Заглобы и его лысину.
— Добрый вечер, пан Заглоба.
— Добрый вечер.
— Что это вы размечтались у окна, вместо того, чтобы идти спать? — спросил Володыевский.
Заглоба вздохнул.
— Мне не до сна, — сказал он каким-то протяжным голосом. — Год тому назад, ровно год, мы были с нею над Кагам-ликом, и птицы пели точь-в-точь так же, как поют теперь… а где она теперь?
— Бог так рассудил, — сказал Володыевский.
— На горе и слезы, пан Михал! Нет уж для меня отрады. Он замолчал, и только за окном все отчетливей раздавались соловьиные трели.
— О, Боже, Боже! — вздохнул Заглоба. — Точь-в-точь, как над Кагамликом!
Пан Лонгинус смахнул слезу с длинных усов, а маленький рыцарь сказал после некоторого молчания:
— Знаете что? Горе — горем… давайте-ка лучше выпьем меду; от горя нет лучшего средства. Будем за кубком вспоминать лучшие времена.
— Пожалуй, — безучастно согласился Заглоба.
Володыевский приказал слуге принести меду и огня и, зная, что воспоминания лучше всего оживляют пана Заглобу, начал расспрашивать:
— Так уже год прошел, как вы с княжной из Розлог бежали от Богуна?
— В мае это было, в мае, — ответил Заглоба. — Мы перешли Кагамлик, чтобы идти в Золотоношу. Ох, тяжело жить на свете!
— Она была переодета?
— В казацкое платье. Волосы я должен был ей саблей отрубить, чтобы ее не узнали. Я помню место, куда я спрятал их вместе с саблей.
— Прелестная была панна! — добавил со вздохом пан Лонгинус.
— Я говорю вам, что с первого дня так полюбил ее, как будто воспитывал с малых лет. А она только ручки складывала передо мной и все благодарила, все благодарила за помощь и попечение. Лучше бы меня убили, чем дожить до сегодняшнего дня. Лучше бы мне не дожить до него!
Снова наступило молчание. Рыцари глотали мед, перемешанный со слезами. Наконец, Заглоба заговорил опять:
— Я думал при них прожить спокойно остатки дней моих, а теперь…
Его руки бессильно упали.
— Неоткуда ждать отрады, нигде не найдешь покоя, разве только в гробу.
Но прежде чем пан Заглоба договорил, в сенях послышался какой-то шум: кто-то непременно хотел войти, а прислужник не впускал. Володыевскому показалось, что он слышит знакомый голос; он крикнул слуге, чтобы тот впустил гостя.
Двери отворились, и на пороге показалось молодое румяное лицо Жендзяна, который, осмотрев всех присутствующих, поклонился:
— Во имя Отца и Сына!
— Во веки веков! — сказал Володыевский. — Это Жендзян.
— Я, я, — сказал паж, — и пришел засвидетельствовать вам свое почтение. А мой пан где?
— Твой пан в Корце и болен.
— Боже мой, что вы говорите? А тяжело он болен, сохрани Бог?
— Был тяжело, а теперь выздоравливает. Доктор говорит, что будет жив.
— А я приехал к нему с вестями о панне. Маленький рыцарь меланхолически покачал головой.
— Незачем тебе спешить. Пан Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы теперь тоже горько оплакиваем ее.
Глаза Жендзяна чуть на лоб не полезли.
— Чур меня! Что я слышу, панна умерла?
— Не умерла, а убита в Киеве злодеями.
— В каком еще Киеве, что вы мне рассказываете?
— В каком еще Киеве, ты что Киева не знаешь!
— Ради Бога! Вы что, шутите со мною, что ли? Что ей было делать в Киеве, когда она живет в овраге над Валадинкой, недалеко от Рашкова? И колдунья получила строгий приказ ни на шаг ее не отпускать до приезда Богуна. Клянусь Богом, я просто начинаю терять разум!
— Какая колдунья? Ты-то о чем толкуешь?
— А Горпина, длинная такая… я ее хорошо знаю.
Пан Заглоба вдруг вскочил с лавки и начал размахивать руками, как утопающий в водовороте.
— Ради Бога! — задыхаясь, крикнул он на Володыевского, — помолчите ради Бога, дайте мне расспросить.
Володыевский вздрогнул: так бледен был Заглоба, крупные капли пота покрывали его лысину. А старый шляхтич подскочил к Жендзяну, схватил мальчика за плечи и хрипло проговорил:
— Кто тебе сказал, что она… около Рашкова скрыта?
— Кто же мне мог сказать? Богун!
— Мальчишка, ты с ума сошел? — вспыхнул пан Заглоба, тряся Жендзяна изо всех сил. — Какой Богун?
— Господи! — заорал Жендзян. — Чего вы меня так трясете? Дайте мне вздохнуть, опомниться… я совсем одурел. Вы из меня все мозги вытрясете. Какой может быть Богун? Или вы его не знаете?
— Говори, или я тебя ножом пырну! Где ты видел Богуна?
— Во Владаве! Да чего вы от меня хотите? — Паж окончательно перепугался. — Что я за злодей какой…
Пан Заглоба упал на лавку; ему нечем было дышать. Володыевский поспешил ему на помощь:
— Когда ты видел Богуна?
— Три недели тому назад.
— Так он жив?
— Отчего ему не жить! Он мне сам рассказывал, как вы его искромсали, но он все-таки оправился…
— И он тебе говорил, что панна под Рашковом?
— Кто ж другой!
— Слушай, Жендзян, тут дело идет о жизни твоего пана и княжны… Сам ли Богун говорил тебе, что ее не было в Киеве?
— Пан Володыевский, как она могла быть в Киеве, когда он ее спрятал под Рашковом и приказал Горпине под страхом смерти, чтоб она не выпускала ее, а теперь дал мне пернач и свой перстень, чтоб я ехал к ней, потому что раны его вновь открылись, и он неизвестно сколько должен пролежать?
Пан Заглоба снова вскочил с лавки, схватил себя за остатки волос и начал кричать, как сумасшедший:
— Жива моя дочка, жива! Это не ее убили в Киеве! Жива, радость моя, голубка моя!
И старик топал ногами, смеялся, всхлипывал, наконец, схватил Жендзяна за голову, прижал его к своей груди и начал так целовать, что мальчик только попискивал:
— Ох! Отпустите душу на покаяние! Ей-Богу, я задыхаюсь… Да жива она, жива… Сейчас можно и ехать за ней… Пан Заглоба… ну… пан Заглоба!
— Пустите вы его, пусть рассказывает, ведь мы еще ничего не знаем, — вмешался Володыевский.
— Говори, говори! — кричал Заглоба.
— Рассказывай сначала, миленький, — сказал пан Лонгинус, по лицу которого тоже текли обильные слезы.
— Позвольте отдохнуть немного… и окно прикрыть надо, а то эти соловьи так свищут в кустах, что и слова не слышно.
— Меду! — крикнул Володыевский.
Жендзян закрыл окно со свойственной ему неторопливостью и попросил позволения сесть.
— Садись! — Пан Володыевский налил ему меду. — И пей с нами. Ты заслужил это, только рассказывай как можно скорей.
— Добрый мед! — сказал паж, посматривая через стакан на огонь.
— А, пропасть бы тебе! Будешь ли ты рассказывать? — торопил его Заглоба.
— А вы сразу и гневаться! Буду рассказывать сколько угодно…
— Начинай сначала!
— Вы, конечно, помните, как пришла весть о взятии Бара, как мы все думали, что княжна окончательно погибла? Так я тогда вернулся в Жендзяны к родителям и дедушке. А дедушке-то девяносто лет… шутка сказать!.. Да еще не девяносто, а девяносто один…