Огнем и мечом — страница 102 из 143

— Поклон вам, Панове комиссары, и тебе, пане воевода! Лучше бы раньше начать со мной переговоры, когда я не так много значил и не был так силен, но так как вас послал ко мне король, то принимаю вас на своей земле от чистого сердца.

— Привет тебе, мосци-гетман! — сказал Кисель. — Его величество король послал нас выразить тебе его благосклонность и учинить во всем справедливость.

— Благодарю за милость, а справедливость я уже установил вот этим, — он ударил рукой по сабле, — и сделаю еще больше, если вы меня не удовлетворите.

— Не слишком-то ласково ты встречаешь нас, гетман запорожский, нас, послов королевских…

— Не буду говорить на морозе, будет время способнее, — возразил Хмельницкий, — холодно. Пусти меня, Кисель, в свои сани, я хочу честь вам оказать и ехать вместе с вами.

С этими словами Хмельницкий слез с лошади и подошел к саням. Кисель же подвинулся к правой стороне, оставляя свободной левую сторону.

— Да ты мне давай правую руку.

— Я - сенатор Речи Посполитой!

— Да что мне, что ты сенатор! Потоцкий первый сенатор и коронный гетман, а я держу его в руках вместе с другими и завтра, если захочу, велю на кол посадить.

Густая краска выступила на бледном лице Киселя.

— Я представляю особу короля!

Хмельницкий нахмурился еще больше, но сдержался и сел с левой стороны, ворча:

— Пусть король будет в Варшаве, а я — на Руси! Мало я вам намылил шеи… Кисель ничего не ответил и лишь поднял глаза к небу; он предчувствовал

заранее, что его ожидало, и справедливо думал в эту минуту, что если дорога к Хмельницкому была Голгофой, то быть у него послом — настоящая крестная мука.

Лошади тронулись к городу, где палили из двадцати пушек и звонили во все колокола. Хмельницкий, опасаясь, как бы послы не подумали, что это делается исключительно в честь их приезда, обратился к воеводе и сказал:

— Я не только вас, я и других послов, которых ко мне присылали, так принимал.

И Хмельницкий говорил правду: действительно, к нему, как к удельному князю, присылали посольства. Возвращаясь из-под Замостья, под впечатлением выборов и поражений, нанесенных литовским войском, он лишился и половины той надменности, которая была в нем раньше, но, когда Киев встретил его со свечами и хоругвями и когда академия приветствовала его словами: "Tmquam Moysem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bono nomine Bohdan" [68] — Богом данный, когда назвали его illustrissimus princeps [69], - тогда, по словам его современников: "возгордился этим зверь".

Действительно, он почувствовал за собой силу и почву под ногами, которой до тех пор ему не хватало.

Иностранные посольства были молчаливым признанием его могущества и власти; непоколебимая дружба татар, оплачиваемая большей частью добычей и несчастными пленными, которых этот народный вождь позволял брать, — обещала мощную помощь против каждого врага. Поэтому Хмельницкий, еще под Замостьем чувствовавший власть и волю короля, теперь, гордый, убежденный в своей силе и в непорядках в Польше, слабости ее вождей, — готов был поднять руку на самого короля, думая, в гордости своей, не о свободе казаков, но о возвращении прежних привилегий, не о справедливости для себя, но об удельном княжестве, о княжеской шапке и жезле.

Он чувствовал себя властелином Украины; Запорожье всегда останется при нем; ни под чьей властью не купалось оно так в крови, не имело такой богатой добычи, как под его властью. Дикий по натуре народ тянулся к нему, ибо, как мазовецкий или великопольский холоп безропотно сносил иго власти и угнетения, во всей Европе доставшееся в удел "потомками Хама", так украинец вместе с воздухом широких степей вдыхал в себя любовь к свободе, столь неограниченной, дикой и буйной, как самые степи. Зачем ему было ходить за панским плугом, когда его взор терялся в Божьей, а не панской пустыне, когда из-за порогов Сечь звала его к себе: "Брось пана и иди на волю!", когда жестокий татарин учил его воевать, приучал к поджогам и убийствам, а руки — к оружию? Не лучше ли ему буйствовать у Хмеля и резать панов, чем гнуть свою спину перед подстаростой?

Кроме того, к Хмельницкому народ стремился потому, что кто не присоединялся к нему добровольно, тот попадал в неволю. В Стамбуле за десять стрел давали невольника, за один лук, закаленный в огне, — трех: так много их было. Черни выбирать было нечего, и только сложилась, в то время странная песенка, долго переходившая из поколения в поколение, песнь удивительная, о том вожде, которого звали Моисеем: "Ой, щоб того Хмеля перша куля (пуля) не минула".

Исчезали города, местечки и деревни, страна превращалась в пустыню и разв&дины, в сплошную рану, которой не могли излечить целые века; но этот вождь и гетман не видел этого или не хотел видеть, он никогда ничего не видел за собою, рос и питался огнем и мечом, в своем чудовищном самолюбии топил собственный народ и страну. И вот он ввозил теперь комиссаров в Переяслав при пушечных выстрелах, при звоне колоколов, как удельный владыка, господарь, князь.

Комиссары, свесив головы, ехали в логовище льва, и остаток их надежды погас окончательно, а между тем Скшетуский, ехавший за вторым рядом саней, пристально всматривался в лица полковников, прибывших с Хмельницким, не видно ли между ними Богуна. После бесплодных поисков над Днестром, до Ягорлыка и дальше, в душе его созрел последний и единственный план отыскать Богуна и вызвать его на смертный бой. Впрочем, несчастный рыцарь знал, что Богун может его без борьбы стереть с лица земли или просто отдать татарам, но он был лучшего мнения о нем: он знал его мужество и был уверен, что, имея выбор, Богун станет биться за княжну. Поэтому он начал составлять в своей истерзанной душе целый план, как он свяжет Богуна клятвой, чтобы в случае смерти его тот отпустил Елену. О себе он не заботился и допускал, что Богун скажет ему: "Если я погибну, то она ни твоя, ни моя!" Он готов был и на это согласиться, только бы ее освободить из вражьих рук. Пусть уж лучше она ищет в монастыре покоя в дальнейшей жизни, он тоже найдет его в войне или под рясой монаха (в те времена многие находили спокойствие в монастырях). Скшетускому этот путь казался прямым и ясным, и когда под Замостьем ему подали мысль бороться с Богуном, а поиски княжны в надднестровских камышах ни к чему не привели, то этот путь казался ему единственным. С этой целью он без передышки мчался в комиссарский отряд, надеясь найти Богуна или в свите Хмельницкого, или в Киеве, тем более что в Ярмолинцах Заглоба говорил, что атаман намерен был приехать в Киев и гам повенчаться при трехстах свечах.

Но Скшетуский тщетно искал Богуна между полковниками; вместо него он нашел много прежних знакомых: Дедялу, которого встречал в Чигирине, Яшевского, присланного от Сечи к князю, Яроша, прежнего княжеского сотника, Грушу и многих других, и он решил расспросить их.

— Ведь мы старые знакомые, — сказал он, приближаясь кЯшевскому.

— Я тебя в Лубнах видел, ты рыцарь князя Еремы, — сказал полковник. — Мы вместе с тобой кутили в Лубнах. А как поживает ваш князь?

— Ничего, здоров.

— Весной он не будет здоров. Он еще не встречался с Хмельницким, но, когда встретятся, один из них должен погибнуть.

— Кому будет суждено…

— К нашему батьке Бог милостив! Уж не вернуться вашему князю на свой заднепровско-татарский берег! У Хмельницкого много молодцов, а у князя что? Он хороший солдат. А ты уже не под его хоругвью?

— Я еду с комиссарами.

— Ну, рад встретить старого знакомого.

— Если рад, то окажи мне услугу, я буду век за это благодарен.

— Какую услугу?

— Скажи мне, где Богун, этот знаменитый атаман, бывший в переяславском полку; он, верно, занимает у вас высший пост?

— Молчи! — грозно крикнул Яшевский. — Твое счастье, что мы старые знакомые и что я пил с тобой, не то бы я сейчас вот этим буздыганом уложил тебя на снегу.

Скшетуский взглянул на него с удивлением, но, как человек вспыльчивый, сжал свою булаву в руке.

— Да ты с ума сошел?

— Я с ума не сошел и не думаю угрожать тебе, но от Хмеля вышел такой приказ, что, если кто из комиссаров будет о чем-нибудь спрашивать, — убить его на месте. Если я этого не делаю, сделает другой, я по дружбе предупреждаю.

— Да ведь я спрашиваю по своему частному делу.

— Все равно, Хмель сказал нам, полковникам, и велел передать другим, что, буде кто спросит даже о "дровах в печи", убить его. Вы это передайте своим.

— Благодарю за дружеский совет, — сказал Скшетуский.

— Тебя я предупредил, а другого ляха убил бы первый. Они замолчали. Отряд уже подошел к городским воротам.

По обеим сторонам дороги стояли толпы черни и вооруженных казаков, которые в присутствии Хмельницкого не смели ругаться и бросать снегом в сани воеводы, но зато бросали презрительные взгляды на комиссаров, сжимали кулаки или рукояти сабель. Скшетуский, построив своих драгун по четыре в ряд, гордо и спокойно ехал по широкой улице Переяслава, не обращая никакого внимания на грозные взгляды толпы, и только думал, сколько хладнокровия, самоотверженности и христианского терпения нужно будет ему, чтобы достигнуть выполнения своего намерения и не утонуть при первом шаге в этом море ненависти.

XVIII

На следующий день между комиссарами было продолжительное совещание: вручить ли сейчас подарки короля Хмельницкому или ждать, пока он проявит раскаяние и покорность? Решено было покорить его снисходительностью и королевской милостью, и на следующий же день совершился этот торжественный акт. С утра гремели пушки и звонили колокола. Хмельницкий ждал посольство перед своим домом среди полковников, старшин, толпы казаков и черни: ему хотелось, чтобы весь народ видел, какими почестями окружал его даже сам король. Он сел на возвышении под знаменем и бунчуком, в красной отороченной соболем шапке, подбоченившись и поставив ноги на бархатную подушку с золотой бахромой; он ждал комиссаров, окружив себя послами из соседних земель. Среди собравшейся черни раздавался льстивый шепот и радостные крики при виде могучего вождя, в котором они ценили более всего силу. Только так народ и мог представить себе своего непобедимого героя, победителя гетманов, шляхты — словом, ляхов, считавшихся до него непобедимыми. Хмельницкий немного постарел в течение этого года, но не согнулся, и его могучие плечи изобличали силу, способную разрушать государства и создавать новые; его огромное лицо, покрасневшее от злоупотребления спиртными напитками, выражало непоколебимую волю, необузданную и гордую самоуверенность, которую дали победы. Ярость и гнев дремали под складками морщин на его лице, и легко было заметить, что народ склонялся перед их страшным пробуждением, как лес перед бурей. В его глазах, окруженных красной каймой, виднелось нетерпение по поводу того, что комиссары не скоро шли с королевскими дарами; а из ноздрей его валил пар, казавшийся на морозе дымом из ноздрей Люцифера; и в этом пару он сидел весь в пурпуре, мрачный, гордый, среди послов, полковников и моря черни.