У него был теперь выбор: или со всеми своими силами двинуться против князя и искать его в Заднепровье, или, оставив часть войска для занятия украинских крепостей, двинуться в глубь Речи Посполитой.
Поход против князя был небезопасен. Имея дело с таким славным вождем, Хмельницкий мог потерпеть поражение в решительной битве, несмотря на все превосходство своих сил, и тогда все погибло бы сразу. Чернь, составлявшая главную часть его войска, доказала, что она бежит при одном имени Еремы. Нужно было время, чтобы превратить ее в войско, могущее устоять против княжеских полков.
С другой стороны, князь, вероятно, не принял бы решительного сражения и ограничился бы обороной крепостей и партизанской войной, которая в таком случае затянулась бы на целые месяцы, если не годы, а Речь Посполитая за это время несомненно собрала бы новые силы и послала бы их на помощь князю.
Хмельницкий решил поэтому оставить Вишневецкого в Заднепровье, организовать новые силы на Украине и усилить свое войско, а потом пойти на Польшу и принудить ее к соглашению. Бунт в Заднепровье он решил поддержать, посылая отдельные полки на помощь черни. Он рассчитывал, что подавление бунта в одном только Заднепровье надолго займет князя, который и оставит его в покое.
Наконец, он предполагал, что ему удастся обмануть князя переговорами и оттягивать их до тех пор, пока силы его не истощатся. Тут Хмельницкий вспомнил о Скшетуском.
Несколько дней спустя после битвы под Крутой Балкой, в самый день паники между чернью, он велел призвать пана Скшетуского к себе.
Он принял его в доме старосты, в присутствии одного только пана Кшечовского, который давно был знаком Скшетускому и ласково, хотя не без надменности, соответствовавшей его теперешнему положению, поздоровался с ним и сказал:
— Пан поручик Скшетуский, за услугу, оказанную мне, я выкупил тебя у Тугай-бея и обещал тебе свободу. Теперь этот час настал. Я дам тебе пернач [43] для свободного проезда на случай встречи с войсками или стражей и для защиты от черни. Можешь возвращаться к своему князю.
Скшетуский молчал. Даже подобие радостной улыбки не показалось на его лице.
— Ты можешь уже отправиться в дорогу? Я вижу, ты еще не совсем здоров?
Действительно, пан Скшетуский похож был на тень. Раны и последние события свалили с ног этого богатыря, можно было подумать, что он не доживет до завтра. Лицо его пожелтело, а черная, давно не стриженная борода еще усиливала худобу. Причиной этого были нравственные страдания. Рыцарь терзался ужасно. Следуя за казацким обозом, он был свидетелем всего, что случилось со времени выступления казаков из Сечи. Он видел позор и несчастье Речи Посполитой и гетманов в плену, видел торжество казаков, видел пирамиды, сложенные ими из голов убитых солдат, видел повешенных за ребра шляхтичей, женщин с отрезанными грудями и изнасилованных девушек, видел отчаяние храбрых и подлость трусов, видел все, все вытерпел и страдал тем сильнее, что в голове у него гвоздем засела мысль о том, что прямым виновником всех этих бедствий является он сам; ведь он, а не кто другой, перерезал веревку на шее Хмельницкого. Но мог ли ожидать рыцарь-христианин, что оказанная им помощь ближнему принесет такие плоды? И отчаянию его не было границ.
А когда он спрашивал себя, что творится с Еленой, и когда думал, что могло случиться с нею, если злая судьба задержала ее в Розлогах, он протягивал руки к небу и взывал голосом, в котором слышались безграничное отчаяние и почти угроза:
— Боже, прими мою душу, ибо я страдаю больше, чем заслужил!
Потом, заметив, что кощунствует, он падал ниц, моля Бога о спасении и помиловании его отчизны и о жалости к той невинной голубке, которая, может быть, тщетно взывает к Божьей и его помощи. Короче говоря, он так много выстрадал, что его даже не обрадовала дарованная свобода, а этот гетман запорожский, этот триумфатор, желавший быть великодушным и оказать ему свою милость, не производил на него никакого впечатления.
— Торопись воспользоваться моей милостью, пока я не раздумал, ибо только доброта моя и вера в правоту дела делают меня таким неосторожным; я наживаю себе еще одного врага, так как знаю, что ты будешь бороться против меня…
Скшетуский ответил:
— Если Бог даст мне силы!
И так взглянул на Хмельницкого, что тот не мог вынести его взгляда и опустил глаза. Помолчав, он сказал:
— Ну, это неважно! Я слишком силен для того, чтобы для меня что-нибудь значил один юнец. Расскажи князю, своему господину, все, что здесь видел, и посоветуй ему не очень зазнаваться, не то у меня не хватит терпения и я навещу его в Заднепровье, не знаю только, понравится ли ему мое посещение.
Скшетуский молчал.
— Я говорил и повторяю еще раз, — продолжал Хмельницкий, — что веду войну не с Речью Посполитой, а с панами; а князь — первый между ними. Он враг мой и враг народа русского, отщепенец от нашей церкви и злодей! Я слышал, что он кровью заливает мятеж, но пусть он поостережется, как бы не пролилась его собственная.
Говоря это, он волновался все больше, кровь ударила ему в голову, глаза засверкали. Видно было, что им овладевает один из припадков гнева и злобы, во время которых он совершенно терял сознание и память.
— Я велю Кривоносу привести его сюда на веревке! — кричал он. — Брошу его себе под ноги и по его спине буду влезать на коня!
Скшетуский смотрел свысока на разъяренного Хмельницкого и ответил спокойно:
— Победи его сначала!
— Ясновельможный пан гетман! — сказал Кшечовский. — Пусть этот дерзкий шляхтич уезжает; не пристало достоинству твоему разражаться гневом против него, а так как ты обещал ему свободу, то он рассчитывает, что ты или нарушишь данное слово, или будешь выслушивать его дерзости.
Хмельницкий опомнился и, тяжело дыша, сказал:
— Ну так пусть едет! Но, чтобы он знал, что Хмельницкий платит за добро добром, дать ему пернач, как я сказал, и сорок татар, которые проводят его до польского лагеря…
Потом он обратился к Скшетускому и прибавил:
— А ты знай, что теперь мы квиты. Я полюбил тебя, несмотря на твою дерзость, но если ты еще раз попадешься мне в руки, то уж не вывернешься.
Скшетуский вышел с Кшечовским.
— Раз гетман отпускает тебя живым, — сказал Кшечовский, — и раз ты можешь ехать, куда хочешь, я по старому знакомству советую тебе: уходи хоть в Варшаву, только не в Заднепровье, потому что оттуда не уйдет ни одна душа. Ваши времена прошли. Если бы ты был умнее, то пристал бы к нам, но знаю, что с тобою нечего об этом говорить. А ты бы поднялся так же высоко, как и мы.
— На виселицу! — пробормотал Скшетуский.
— Не хотели дать мне литинского староства, а теперь я сам возьму не одно, а десять. Мы прогоним панов Конецпольских, Калиновских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких, Заславских и всю шляхту и поделимся их имениями; такова, очевидно, и Божья воля, раз он даровал нам две такие победы.
Скшетуский не слушал болтовни полковника и думал о другом. А тот продолжал:
— Когда после битвы и нашей победы я увидел в избе Тугая моего пана и благодетеля, ясновельможного коронного гетмана, связанным, он сейчас же изволил назвать меня неблагодарным и Иудой. Но я ему ответил: "Ясновельможный воевода, я не такой неблагодарный, как вы думаете! Когда я засяду в ваших поместьях и замках, то сделаю вас своим подстаростой, дайте только слово, что не будете напиваться". Хо, хо! Хороших птичек поймал Тугай-бей! Поэтому он и щадит их. Если бы не это, то мы с Хмельницким иначе поговорили бы с ними. Ну вот, воз для тебя готов и татары в сборе. Куда же ты едешь?
— В Чигирин.
— Как постелешь, так и выспишься. Ордынцы проводят тебя хоть до самых Лубен. Таков приказ. Постарайся только, чтобы твой князь не посадил их на кол, что он, наверное, сделал бы с казаками. Потому тебе и дали татар. Гетман приказал отдать тебе и твоего коня. Ну, будь здоров, не поминай лихом и кланяйся князю от нашего гетмана и если сможешь, уговори его приехать на поклон к Хмельницкому. Может, вымолит его милость. Ну, будь здоров!
Скшетуский сел в повозку, которую ордынцы сейчас же окружили, и тронулся в путь. По рынку проехать было трудно, так как он весь был запружен запорожцами и чернью. Те и другие варили себе кашу, распевая песни о желтоводской и корсунской победах, сложенные слепцами и лирниками, следовавшими за казацким обозом. Между кострами, над которыми висели котлы с кашей, лежали тела убитых женщин, которых ночью насиловали, и торчали пирамиды, сложенные из голов убитых и раненых солдат.
Тела эти и головы начали уже разлагаться и издавать гнилостный запах, который, по-видимому, нисколько не был неприятен всей этой толпе. Город носил следы опустошения и дикого своеволия запорожцев; окна и двери были вырваны, рынок завален обломками множества драгоценных вещей, смешанных с соломой и паклей. Углы домов были украшены висельниками, большей частью евреями, а толпа забавлялась тем, что хватала их за ноги и качалась на них.
С одной стороны рынка чернели остатки сгоревших домов и соборного костела; от пепелищ несло еще жаром и клубился дым. Запах гари пропитывал воздух. За сгоревшими домами стоял кош, мимо которого должен был проезжать Скшетуский, и толпы пленных, охраняемых многочисленной татарской стражей. Кто не успел скрыться из окрестностей Чигирина, Черкас и Корсуня или не погиб под топором черни, тот попадал в плен. Между пленными были и солдаты, взятые в неволю в обеих битвах, и окрестные жители, которые не хотели или не могли присоединиться к восстанию, — местная шляхта, подстаросты, владельцы хуторов, женщины и дети. Стариков не было, татары убивали их, как негодных к продаже. Они захватывали целые деревни и селения, чему Хмельницкий не смел противиться. В некоторых местностях мужчины шли в казацкий обоз, а татары в награду за это сжигали их хаты и забирали их жен и детей. Но при всеобщей разнузданности и ожесточении никто не думал об этом и не спрашивал. Чернь, хватаясь за оружие, отрекалась от родных сел, жен и детей. Брали у них жен, брали и они чужих "ляшек" и, насытясь их красотой, убивали или продавали ордынцам. Между пленными было немало украинских молодиц, связанных по три или по четыре одной веревкой с девушками из шляхетских домов. Неволя и недоля равняла всех. Вид этих несчастных существ глубоко потрясал душу и возбуждал жажду мести. Ободранные, полунагие, подвергающиеся бесстыдным шуткам татар, толпами бродивших по майдану, они выносили побои и поцелуи, теряли сознание и волю. Некоторые рыдали или громко причитали, другие с безумием в лице, с открытыми устами и уставленными в одну точку глазами покорялись всему, что их постигло. То тут, то там раздавался крик пленника, безжалостно убиваемого за взрыв отчаянного сопротивления. Свист плетей из бычьей кожи то и дело раздавался сре