Огнем и мечом — страница 79 из 143

Чин полного поручика гусарской хоругви был почти саном в войсковой службе. Ротмистром той хоругви, где служил Скшетуский, был сам князь, а номинальным поручиком — пан Суфчинский из Сенчи, человек уже старый и давно оставивший действительную службу.

Пан Ян давно уже исправлял de facto [60] обе эти должности, что, впрочем, часто случалось в хоругвях, где два первых чина служили только почетным титулом. Ротмистром королевской хоругви был сам король, примасовской — примас, а поручиками обеих числились высшие придворные сановники; в действительности обязанности их исполняли так называемые наместники, которых благодаря этому в обычном разговоре называли поручиками и полковниками. Таким фактическим поручиком, или полковником, был и пан Ян. Но между фактическим исполнением обязанностей, между званием, которое принято было употреблять в разговоре, и фактическим званием все же большая разница. Теперь благодаря этому назначению Скшетуский становился одним из первых офицеров князя — воеводы русского.

Приятели радостно поздравляли Скшетуского с этой новой честью, но лицо его ни на минуту не изменилось: оно осталось таким же суровым и каменным, как прежде; не было таких почестей на свете, которые могли бы теперь обрадовать его. Но он все же встал и пошел благодарить князя, а маленький Володы-евский ходил между тем по его квартире, потирая руки от удовольствия.

— Ну, ну, — говорил он, — поручик гусарской хоругви! Такой молодой, и поручик. Это вряд ли случалось с кем-нибудь раньше!

— Только бы Бог вернул ему счастье! — сказал Заглоба.

— Но вот что, вот что! Заметили вы, что он даже не дрогнул?

— Он с удовольствием отказался бы от этого, — сказал пан Лонгин.

— Мосци-панове! — вздохнул Заглоба. — Что ж тут странного? Вот эту самую руку, которой я отнял знамя, я отдал бы за нее.

— Да, да!

— Но пан Суфчинский, значит, умер, — заметил Володыевский.

— По всей вероятности, умер!

— А кто же теперь будет наместником? Хорунжий еще молод и только после битвы под Константиновом исполняет эту должность.

Этот вопрос так и остался неразрешенным. Ответ на него принес сам поручик Скшетуский.

— Мосци-пане, — сказал он Подбипенте, — князь назначает вас наместником!

— О боже, боже! — застонал Лонгин, складывая руки, как для молитвы.

— С тем же успехом князь мог бы назначить и его инфляндскую кобылу, — пробормотал Заглоба.

— Ну а рекогносцировка? — спросил пан Володыевский.

— Едем, не мешкая, — ответил Скшетуский.

— Много людей велел взять князь?

— Казацкую хоругвь и валахскую, всего пятьсот человек.

— О, ведь это целый отряд! Если так, то пора ехать.

— В путь! В путь! — повторял пан Заглоба. — Может быть, с Божьей помощью, мы что-нибудь узнаем.

Два часа спустя, когда заходило солнце, четверо друзей выезжали из Чолганского Камня к югу; почти в то же время покинул лагерь со своими людьми и пан коронный стражник. На отъезд его смотрело немало рыцарей из разных полков, не скупившихся на насмешки и ругательства. Офицеры толпились около пана Кушеля, который рассказывал им, отчего князь прогнал пана стражника и как все это случилось.

— Я сам отнес ему приказ князя, — говорил Кушель, — и, скажу я вам, это была рискованная миссия, ибо когда Лащ прочитал его, то взревел, как вол, которого прижгли раскаленным железом, и бросился на меня с кинжалом; странно даже, что он не ударил меня, должно быть, увидел в окно немцев Корыцкого и моих драгун, которые окружили его квартиру. Тогда он начал кричать: "Хорошо, хорошо! Если меня гонят, я уйду. Пойду к князю Доминику, он примет меня любезнее! Не буду, говорит, служить с этими оборванцами! Но отомщу им, кричит, не будь я Лаш! И от этого молокососа потребую удовлетворения". Я думал, что он задохнется от злости — то и дело колол кинжалом стол. И, знаете, я боюсь, как бы со Скшетуским чего-нибудь не случилось. Со стражником шутки плохи: он мстительный и гордый человек, который никому еще ничего не прощал; он храбр и как-никак сановник.

— Ну а что же может случиться со Скшетуским, раз сам князь ему покровительствует? — сказал один из офицеров. — Да и стражник, хоть он и на все готов, будет считаться с такой силой.

Между тем поручик, ничего не зная об угрозах стражника, удалялся со своим отрядом все дальше и дальше от лагеря, направляясь к Ожиговцам, в сторону Буга и Медведевки. Сентябрь позолотил уже листья деревьев, однако ночь была погожая и теплая, как в июле; таков уж был тот год, в котором почти совсем не было зимы, а весной все зацвело в такое время, в какое обычно всюду лежал еще глубокий снег. После сырого лета настали сухие и теплые осенние дни со светлыми, лунными ночами. Отряд ехал по хорошей дороге, без особых предосторожностей, так как был слишком близко к лагерю и ему не могла грозить никакая опасность. Ехали быстро. Наместник с несколькими всадниками впереди, за ними Володыевский, Заглоба и пан Лонгин.

— Взгляните, ваши милости, как луна освещает этот холм, — шептал Заглоба, — совсем как днем. Говорят, что такие ночи бывают только во время войны, чтобы души, покидая тела, не стукались лбами в потемках о деревья, как воробьи о крышу, и легче могли найти дорогу. Сегодня пятница, Спасов день, в который злые духи не выходят из земли и нечистая сила не имеет доступа к человеку. Я чувствую, что мне как-то легко и надежда меня не покидает.

— Хорошо, что мы уже выехали, придумаем что-нибудь для спасения княжны, а это главное, — сказал Володыевский.

— Хуже всего сидеть на месте и мучиться, — продолжал Заглоба, — сядешь на коня, начнешь трястись, отчаяние отойдет от сердца, пока его совсем не вытрясешь.

— Ну я не думаю, — шепнул Володыевский, — чтобы все можно было вытрясти; любовь, например, впивается в сердце, как клещ.

— Если она искренняя, то сколько ни борись, а ее не одолеешь. — И, сказав это, пан Подбипента вздохнул, точно кузнечный мех, а маленький Володыевский поднял глаза к небу, как бы отыскивая на нем звезду, светившую княжне Варваре.

Лошади во всей хоругви начали фыркать, а солдаты отвечали им: "На здоровье!"

Потом все утихло, и только в дальних рядах какой-то грустный голос затянул песню:

В путь ты дальний едешь, воин, Ждет тебя война!

Путь твой труден, день твой зноен, Ночь твоя без сна!

— Старые солдаты говорят, что когда лошади фыркают, то это хорошая примета, — сказал Володыевский.

— Мне точно кто-то подсказывает, что мы не напрасно едем, — ответил Заглоба.

— Дай бог, чтобы какая-нибудь надежда оживила сердце поручика, — вздохнул Подбипента.

Заглоба начал качать и вертеть головой, как человек, который не может отвязаться от назойливой мысли, и, наконец, сказал:

— У меня из головы не выходит одна мысль, и уж, видно, придется поделиться с вами, Панове. Не заметили ли вы, Панове, что с некоторого времени Скшетуский (не знаю, может быть, он только делает вид) меньше всех думает о спасении этой бедняжки.

— Какое! — ответил Володыевский. — Это у него такой характер: не хочет показывать другим своего горя, он всегда был таким.

— Так-то так, но вспомните, когда мы его обнадеживали, как небрежно он говорил нам: "спасибо", точно речь шла о каком-нибудь пустячном деле. Видит Бог, это было бы черной неблагодарностью с его стороны, ибо сколько эта бедняжка натосковалась и наплакалась по нему — трудно даже описать! Я видел это собственными глазами…

Володыевский покачал головой.

— Невозможно, чтобы он забыл ее, — сказал он, — хоть правда, что первый раз, когда этот черт увез ее из Розлог, он был в таком отчаянии, что мы боялись за его рассудок, а теперь он относится к этому более спокойно. Но если Бог дал ему силы и спокойствие, тем лучше. Как истинные друзья, мы должны этому только радоваться.

Сказав это, Володыевский пришпорил коня и подъехал к Скшетускому, а Заглоба некоторое время ехал молча рядом с паном Подбипентой.

— А не думаете ли вы, что, не будь на свете любви, меньше было бы зла на свете? — спросил Заглоба.

— Что Бог кому предназначил, того ему не миновать, — ответил литвин.

— Никогда вы не можете ответить кстати; это две разные вещи. Ну из-за чего же была разрушена Троя? Да разве и эта война не из-за рыжей косы? Захотелось Хмельницкому Чаплинской или Чаплинскому — Хмельницкой, а мы из-за их греховных страстей подставляем свои шеи…

— Это грешная любовь, но есть и другая, угодная Богу, от коей умножается слава Божия.

— Ну теперь вы ответили получше. А скоро ли сами вы начнете трудиться на этой ниве? Я слышал, что вас опоясали шарфом.

— Ах, братец, братец!

— Все три головы мешают, да?

— Ах! В том-то и дело!

— Ну так я вам скажу: размахнитесь хорошенько и сразу срубите три головы — Хмельницкому, хану и Богуну.

— Да, если бы только они захотели стать в ряд, — грустным голосом произнес Лонгин, подняв глаза к небу.

Володыевский между тем долго ехал рядом со Скшетуским, молча поглядывая из-под шлема на его безжизненное лицо, наконец, тронул своим стременем его стремя.

— Ян, — обратился он к нему, — нехорошо тебе так задумываться!

— Я не задумался, я молюсь, — ответил Скшетуский.

— Это святое и похвальное дело, но ведь ты не монах, чтобы довольствоваться только молитвой.

Пан Ян медленно повернул свое измученное лицо к Володыевскому и глухим, полным смертельной тоски голосом спросил:

— Скажи, Михал, что мне осталось, кроме монашеской рясы?

— Тебе осталось спасти ее! — ответил Володыевский.

— Я и буду заботиться об этом до последнего издыхания. Но если я и найду ее живой, то не будет ли это поздно? Сохрани меня Бог! Я могу думать обо всем, только не об этом… Я ничего больше не желаю: вырвать ее из поганых рук, а потом пусть она найдет себе такой же приют, какого буду искать и я. Видно, такова была Божья воля… Дай мне молиться, Михал, и не прикасайся к кровавой ране.

У Володыевского что-то сдавило сердце; он хотел было утешить Скшетуского, подать ему надежду, но не нашел слов, и они продолжали ехать в глубоком молчании. Губы Скшетуского быстро шептали слова молитвы, которою он, видно, хотел отогнать от себя страшные мысли, и когда Володыевский при лунном свете взглянул в его лицо, оно показалось ему суровым лицом монаха, изнуренного постом и молитвой.