Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба, сидя в шатре, вкушали пивную похлебку, щедро заправленную сыром, и с удовольствием вспоминали труды минувшей ночи – какому солдату не приятно поговорить о недавней победе!
– Я привык по старинке – с курами ложиться, с петухами вставать, – разглагольствовал Заглоба, – а на войне? Поди попробуй! Спишь, когда минуту урвешь, встаешь, когда растолкают. Одно меня бесит: из-за эдакого сброда изволь терпеть неудобства! Да что поделаешь, такие времена настали! Но и мы им вчера с лихвой отплатили. Еще разок-другой угостим так, у них всякая охота пропадет нарушать нам сон.
– А не знаешь, сударь, много ли наших полегло? – спросил Подбипятка.
– И-и-и! Немного; оно и всегда, впрочем, осаждающих больше гибнет, чем осажденных. Повоюешь с мое, тоже начнешь в таковых вещах разбираться, а нам, старым солдатам, даже трупы считать не надо: по самой битве судить можно.
– И я подле вас, друзья, кое-чему научусь, – мечтательно произнес пан Лонгинус.
– Всенепременно, ежели только ума хватит, на что у меня особой надежды нету.
– Оставь, сударь, – вмешался Скшетуский. – У пана Подбипятки уже не одна война за плечами, и дай бог, чтобы лучшие рыцари дрались так, как он во вчерашнем сражении.
– Как мог старался, – ответил литвин, – да хотелось бы сделать побольше.
– Ну уж, не скромничай, ты себя показал весьма недурно, – покровительственно заметил Заглоба, – а что другие тебя превзошли, – тут он лихо закрутил ус, – в том твоей вины нету.
Литвин выслушал его, потупя очи, и вздохнул, вспомнив о трех головах и о предке своем Стовейке.
В эту минуту откинулся полог шатра и появился Володыёвский, веселый и бодрый, точно щегол погожим утром.
– Вот мы и в сборе! – воскликнул Заглоба. – Налейте ему пива!
Маленький рыцарь пожал друзьям руки и молвил:
– Знали б вы, сколько ядер валяется на майдане – вообразить невозможно! Шагу нельзя пройти, чтоб не спотыкнуться.
– Видели, видели, – ответил Заглоба, – я тоже, вставши, по лагерю прогулялся. Курам во всем Львовском повете за два года яиц не снести столько. Эх, кабы то яйца были – поели б мы яичницы вволю! Я, признаться, за сковороду с яичницей изысканнейшее отдам блюдо. Солдатская у меня натура, как и у вас, впрочем. Вкусно поесть я всегда горазд, только подкладывай! Потому и в бою за пояс заткну любого из нынешних изнеженных молокососов, которые и миски диких груш не съедят, чтоб тотчас животы не схватило.
– Однако ты вчера отличился! – сказал маленький рыцарь. – Бурляя уложить с маху – хо-хо! Не ждал я от тебя такого. На всей Украине и в Туретчине не было рыцаря славнее.
– Недурно, а?! – самодовольно воскликнул Заглоба. – И не впервой мне так, не впервой, пан Михал. Долгонько мы друг дружку искали, зато и подобрались как волосок к волоску: четверки такой не сыскать во всей Речи Посполитой. Ей-богу, с вами да под рукою нашего князя я бы сам-пят хоть на Стамбул двинул. Заметьте себе: пан Скшетуский Бурдабута убил, а вчера Тугай-бея…
– Тугай-бей жив остался, – перебил его поручик, – я сам почувствовал, как у меня лезвие соскользнуло, и тот же час нас разделили.
– Все едино, – сказал Заглоба, – не прерывай меня, друг любезный. Пан Михал Богуна в Варшаве посек, как мы тебе говорили…
– Лучше б не вспоминал, сударь, – заметил пан Лонгинус.
– Что уж теперь: сказанного не воротишь, – ответил Заглоба. – И рад бы не вспоминать, однако продолжу; итак, пан Подбипятка из Мышикишек пресловутого Полуяна прикончил, а я Бурляя. Причем, не скрою, ваших бы я огулом за одного Бурляя отдал, оттого мне и тяжелей всех досталось. Дьявол был, не казак, верно? Были б у меня сыновья legitime natos[190], доброе бы я им оставил имя. Любопытно, что его величество король и сейм скажут и как нас наградить изволят, нас, что более серой и селитрой кормятся, нежели чем иным?
– Был один рыцарь, всех нас доблестью превосходивший, – сказал пан Лонгинус, – только имени его никто не знает и не помнит.
– Кто таков, интересно? Небось, в древности? – спросил, почувствовав себя уязвленным, Заглоба.
– Нет, братец, не в древности, – это тот, что короля Густава Адольфа под Тшцяной с конем вместе поверг на землю и пленил, – ответил ему Подбипятка.
– А я слыхал, это под Пуцком было, – вмешался маленький рыцарь.
– Король все же вырвался и убежал, – добавил Скшетуский.
– Истинно так! Мне кое-что на сей счет известно, – сказал, сощурив здоровое свое око, Заглоба, – я тогда как раз у пана Конецпольского, родителя нашего хорунжего, служил. Знаем, знаем! Скромность не дозволяет этому рыцарю назвать свое имя, вот оно в безвестности и осталось. Хотя, надо вам сказать, Густав Адольф был великий воитель, Конецпольскому мало чем уступал, но с Бурляем в поединке тяжелей пришлось, уж вы мне поверьте!
– Что ж, выходит, это ты, сударь, одолел Густава Адольфа? – спросил Володыёвский.
– Я когда-нибудь тебе похвалялся, скажи честно, пан Михал?.. Ладно уж, пускай случай сей остается в забвении, мне и нынче есть чем похвастаться: чего вспоминать былое!.. Страшно после этого пойла бурчит в брюхе – чем больше сыра, тем сильнее. Винная похлебка куда лучше – слава богу, впрочем, хоть эта есть, вскоре и того, возможно, не будет. Ксендз Жабковский говорил, припасов у нас кот наплакал, а ему каково с его-то пузом: истая сорокаведерная бочка! Поневоле забеспокоишься… Но хорош, однако, наш бернардинец! Нравится мне чертовски. Кто-кто, а уж он скорей солдат, чем служитель Божий. Не приведи господь, съездит по роже – хоть сейчас беги за гробом.
– Да! – воскликнул маленький рыцарь. – Я вам еще не рассказывал, как отличился нынче ночью ксендз Яскульский. Захотелось ему поглядеть на битву из бастиона, что справа от замка, – знаете, огромная эта башня. А надо вам сказать, что ксендз отменно из штуцера стреляет. Сидит, значит, он там с Жабковским и говорит: «В казаков стрелять не стану, как-никак христиане, хоть и в грехах погрязли, но в татар, говорит, нет, не могу удержаться!» – и давай палить, за всю битву десятка три уложил как будто!
– Кабы все духовенство такое было! – вздохнул Заглоба. – А то наш Муховецкий только руки к небесам воздевает да плачет, что столько проливается христианской крови.
– Это ты, сударь, напрасно, – серьезно заметил Скшетуский. – Ксендз Муховецкий – святой души человек, и лучшее тому доказательство, что, хоть он других двоих не старше, они пред добродетелью его благоговеют.
– А я в праведности его нимало не сомневаюсь, – ответил Заглоба, – напротив, думается мне, он и самого хана в истинную веру обратить горазд. Ой, любезные судари! Гневается, надо полагать, его величество хан всемогущий: вши на нем небось раскашлялись с перепугу! Ежели до переговоров дело дойдет, поеду, пожалуй, и я с комиссарами вместе. Мы ведь давние с ним знакомцы, в былые времена он премного ко мне благоволил. Может, припомнит.
– На переговоры, верно, Яницкого пошлют, он по-ихнему, как по-польски, умеет, – сказал Скшетуский.
– И я не хуже, а уж с мурзами и вовсе запанибрата. Они дочерей своих в Крыму за меня отдать хотели, желая иметь достойное продолжение рода, только я в ту пору был молод и с невинностью своей не заключал сделок, как милый приятель наш, пан Подбипятка из Мышикишек, посему и напроказил у них там немало.
– Слухать гадко! – молвил пан Лонгинус, потупя очи.
– А ваша милость как грач ученый: одно и то ж талдычит. Недаром, говорят, литва-ботва еще человечьей речи толком не обучилась.
Дальнейшее продолжение беседы прервано было шумом, донесшимся из-за стен шатра, и рыцари вышли поглядеть, что происходит. Множество солдат столпилось на валу, озирая окрестность, которая за минувшую ночь сильно переменилась и продолжала меняться на глазах. Казаки, вернувшись с последнего штурма, тоже не теряли времени даром: они насыпали шанцы, затащили на них орудия, такие долгоствольные и мощные, каких не было в польском стане, начали копать поперечные извилистые траншеи и апроши; издалека казалось, поле усеялось тысячью огромных кротовин. Вся пологая равнина ими была покрыта, повсюду среди зелени чернела свежевскопанная земля, и везде полно было работающего люда. На первых валах уже и красные шапки казаков мелькали.
Князь стоял на валу со старостой красноставским и паном Пшиемским. Чуть пониже каштелян бельский в зрительную трубу наблюдал за работами казаков и говорил коронному подчашему:
– Неприятель начинает регулярную осаду. Думаю, придется нам отказаться от окопной обороны и перейти в замок.
Услышав эти слова, князь Иеремия сказал, наклонясь сверху к каштеляну:
– Упаси нас бог от такой ошибки: это все равно что по своей воле в капкан забраться. Здесь нам победить или умереть.
– И я того же мнения, хоть бы и понадобилось что ни день по одному Бурляю кончать, – вмешался в разговор Заглоба. – От имени всего воинства протестую против суждения ясновельможного пана каштеляна.
– Это не тебе, сударь, решать! – сказал князь.
– Молчи! – шепнул, дернув шляхтича за рукав, Володыёвский.
– Мы их в этих земляных укрытиях, как кротов, передавим, – продолжал Заглоба, – а я прошу у вашей светлости дозволения пойти на вылазку первым. Они меня неплохо уже знают, пусть узнают получше.
– На вылазку?.. – переспросил князь и бровь насупил. – Погоди-ка… Ночи с вечера темные бывают…
И обратился к старосте красноставскому, пану Пшиемскому и региментариям:
– Извольте на совет, любезные господа.
И спустился с вала, а за ним последовали все военачальники.
– О господи, что ты делаешь, сударь? – выговаривал меж тем Заглобе Володыёвский. – Как так можно? Или ты службы и порядка не знаешь, что мешаешься в разговоры старших? Сколь ни великодушен князь, но в военное время с ним шутки плохи.
– Пустое! – отвечал Заглоба. – Пан Конецпольский-старший суров был, как лев, но советам моим всегда следовал неуклонно. Пусть меня нынче же волки сожрут, если кто скажет, что не моим лишь подсказкам благодаря он двукратно разбил Густава Адольфа. С кем с кем, а с высокими особами я говорить умею! Хоть бы и сейчас: заметил, как князь obstupuit