Огнем и мечом — страница 145 из 164

а голове зачастую вместо шапок и шлемов грязные тряпицы, оружие исковеркано. И невольно в уме возникал вопрос: что станется с этой горсткой неодолимых дотоле смельчаков, когда пройдет еще одна, еще две недели…

– Глядите, досточтимые судари, – говорил староста, – пора, пора оповестить его величество короля.

– Беда уже, как пес, щерит зубы, – отвечал маленький рыцарь.

– А что будет, когда лошадей съедим? – сказал Скшетуский.

Так переговариваясь, дошли до княжьих шатров, стоящих у правой оконечности вала; возле шатров толпилось более десятка конных рассыльных, задачей которых было развозить по лагерю приказы. Лошади их, кормленные искрошенной вяленой кониной и от этого постоянно страдающие нутром, взбрыкивали и вставали на дыбы, ни за что не желая стоять на месте. И так все кони во всех хоругвях: когда кавалерия теперь шла в атаку, чудилось, стадо кентавров или грифов несется по полю, более воздуха, нежели земли касаясь.

– Князь в шатре? – спросил староста у одного из гонцов.

– У него пан Пшиемский, – ответил тот.

Собеский вошел первым, не доложившись, а четверо рыцарей остались перед шатром.

Но в самом скором времени полог откинулся и высунул голову Пшиемский.

– Князь незамедлительно желает вас видеть, – сказал он.

Заглоба вошел в шатер, полный радужных надежд, так как полагал, что князь не захочет лучших своих рыцарей посылать на верную гибель, однако же он ошибся: не успели друзья поклониться, как Иеремия молвил:

– Сказывал мне пан староста о вашей готовности выйти из лагеря, и я лишь одобрить могу это благое намерение. Ничто не есть слишком большая жертва для отчизны.

– Мы пришли испросить позволения твоей светлости, – отвечал Скшетуский, – ибо только ты, ясновельможный князь, животом нашим распорядиться волен.

– Так вы все четверо идти хотите?

– Ваша светлость! – сказал Заглоба. – Это они хотят – не я. Бог свидетель: я сюда не похваляться пришел и не о заслугах своих напоминать, а если и напомню, то для того лишь, чтобы ни у кого не закралось подозрения, будто Заглоба струсил. Пан Скшетуский, Володыёвский и пан Подбипятка из Мышикишек – достойнейшие мужи, но и Бурляй, который от моей руки пал (о прочих подвигах умолчу), тоже великий был воитель, стоящий Бурдабута, Богуна и трех янычарских голов, – посему полагаю, что в искусстве рыцарском я им не уступлю. Но одно дело – храбрость, а совсем другое – безумие. Крыльями мы не наделены, а по земле не пробраться – это ясно как божий день.

– Стало быть, ты не идешь? – спросил князь.

– Я сказал: не хочу идти, но что не иду, не говорил. Раз уж Господь однажды покарал меня, этих рыцарей в друзья предназначив, стало быть я обязан сей крест нести до гроба. А туго придется, сабля Заглобы еще пригодится… Одного только не могу понять: какой будет толк, если мы все четверо головы сложим, потому уповаю, что ваша светлость погибели нашей допустить не захочет и не дозволит совершить такое безрассудство.

– Ты верный товарищ, – ответил князь, – весьма благородно с твоей стороны, что друзей оставлять не желаешь, но уповал ты на меня напрасно: я вашу жертву принимаю.

– Все пропало! – буркнул Заглоба и в совершенное пришел уныние.

В эту минуту в шатер вошел Фирлей, каштелян бельский.

– Светлейший князь, – сказал он, – мои люди схватили казака, который говорит, что нынче в ночь штурм назначен.

– Мне уже известно об этом, – ответил князь. – Все готово; пусть только с насыпкой новых валов поспешат.

– Уже заканчивают.

– Это хорошо! – сказал князь. – До вечера переберемся.

И затем обратился к четверке рыцарей:

– После штурма, если ночь выдастся темная, наилучшее время выходить.

– Как так? – удивился каштелян бельский. – Твоя светлость вылазку приготовляет?

– Вылазка своим чередом, – сказал князь, – я сам поведу отряд; сейчас не о том речь. Эти рыцари берутся прокрасться через вражеский стан и уведомить короля о нашем положении.

Каштелян, пораженный, широко раскрыл глаза и всех четырех поочередно обвел взглядом.

Князь довольно улыбнулся. Была за ним такая слабость: любил Иеремия, чтоб восхищались его людьми.

– О господи! – вскричал каштелян. – Значит, еще не перевелись такие души на свете? Да простит меня Бог! Я вас от этого смелого предприятия отговаривать не стану!..

Заглоба побагровел от злости, но промолчал, только засопел, как медведь, князь же, поразмыслив, обратился к друзьям с такими словами:

– Не хотелось бы мне, однако, понапрасну вашу кровь проливать, и всех четверых разом отпустить я не согласен. Поначалу пускай один идет; казаки, если его убьют, не преминут тот же час похвалиться, как уже сделали однажды, предав смерти моего слугу, которого схватили подо Львовом. А тогда, ежели первому не повезет, пойдет второй, а затем, в случае надобности, и третий, и четвертый. Но, быть может, первый проберется благополучно – зачем тогда других без нужды посылать на погибель?

– Ваша светлость… – перебил князя Скшетуский.

– Такова моя воля и приказ, – твердо сказал Иеремия. – А чтоб не было промежду вас спору, назначаю первым идти тому, кто вызвался первый.

– Это я! – воскликнул, просияв, пан Лонгинус.

– Нынче после штурма, если ночь выдастся темная, – повторил князь. – Писем к королю никаких не дам; что видел, сударь, то и расскажешь. А как знак возьми сей перстень.

Подбипятка с поклоном принял перстень, а князь сжал голову рыцаря обеими руками, потом поцеловал несколько раз в чело и сказал с волнением:

– Близок ты моему сердцу, словно брат родной… Да хранят тебя на пути твоем Вседержитель и Царица Небесная, воин божий! Аминь!

– Аминь! – повторили староста красноставский, пан Пшиемский и каштелян бельский.

У князя слезы стояли в глазах – вот кто истинный был отец солдатам! – и прочие прослезились, а у Подбипятки дрожь одушевления пробежала по телу и огонь запылал во всякой жилке; возликовала эта чистая, смиренная и геройская душа, согретая надеждой скорой жертвы.

– В истории записано будет имя твое! – воскликнул каштелян бельский.

– Non nobis, non nobis, sed nomine Tuo, Domine[198], – промолвил князь.

Рыцари вышли из шатра.

– Тьфу, что-то мне глотку схватило и не отпускает, а во рту горько, как от полыни, – сказал Заглоба. – И эти всё палят, разрази их гром!.. – добавил он, указывая на дымящиеся казацкие шанцы. – Ох, тяжело жить на свете! Что, пан Лонгин, твердо твое решение ехать?.. Да уж теперь ничего не изменишь! Храни тебя ангелы небесные… Хоть бы мор какой передушил этих хамов!

– Я должен с вами, судари, проститься, – сказал пан Лонгинус.

– Это почему? Ты куда? – спросил Заглоба.

– К ксендзу Муховецкому, братушка, на исповедь. Душу грешную надо очистить.

Сказавши так, пан Лонгинус поспешно зашагал к замку, а друзья повернули к валам. Скшетуский и Володыёвский молчали как убитые, Заглоба же рта не закрывал ни на минуту:

– Ком застрял в глотке и ни взад ни вперед. Вот не думал, что так жаль мне его будет. Нет на свете человека добродетельнее! Пусть попробует кто возразить – немедля в морду получит. О боже, боже! Я думал, каштелян бельский вас удержит, а он только масла в огонь подлил. Черт принес еретика этого! «В истории, говорит, будет записано твое имя!» Пускай его имя запишут, да только не на Лонгиновой шкуре. Чего б ему самому не отправиться? Небось у кальвиниста паршивого, как у них у всех, на ногах по шесть пальцев – ему и шагать легче. Нет, судари мои, мир все хуже делается, и не зря, видно, ксендз Жабковский скорый конец света пророчит. Давайте-ка посидим немного у валов да пойдем в замок, чтобы обществом приятеля нашего хотя бы до вечера насладиться.

Однако Подбипятка, исповедавшись и причастившись, остаток дня провел в молитвах и явился лишь вечером перед началом штурма, который был одним из самых ужаснейших, потому что казаки ударили как раз в ту минуту, когда войска с орудиями и повозками перебирались на свеженасыпанные валы. Поначалу казалось, ничтожные польские силы не сдержат натиска двухсоттысячной вражеской рати. Защитники крепости смешались с неприятелем – свой своего не мог отличить – и трижды так меж собой схватывались. Хмельницкий напряг все силы, поскольку и хан, и собственные полковники объявили ему, что этот штурм будет последним и впредь они намерены лишь голодом изнурять осажденных. Но все атаки в продолжение трех часов были отбиты с огромным уроном для нападающих: позднее разнесся слух, будто в этой битве пало около сорока тысяч вражеских воинов. И уж доподлинно известно, что после сражения целая груда знамен была брошена к ногам князя, – то был в самом деле последний большой штурм, после которого еще труднее времена настали, когда осаждающие подкапывались под валы, похищали повозки, беспрестанно стреляли, когда пришли беда и голод.

Неутомимый Иеремия немедля по окончании штурма повел падающих с ног солдат на вылазку, которая закончилась новым погромом врага, – и лишь после этого тишина объяла оба лагеря.

Ночь была теплая, но пасмурная. Четыре черные фигуры бесшумно и осторожно подвигались к восточной оконечности вала. То были пан Лонгинус, Заглоба, Скшетуский и Володыёвский.

– Пистолеты хорошенько укрой, чтобы порох не отсырел, – шептал Скшетуский. – Две хоругви всю ночь будут стоять наготове. Выстрелишь – примчимся на помощь.

– Темно, хоть глаз выколи! – пробормотал Заглоба.

– Оно и лучше, – сказал пан Лонгинус.

– А ну, тихо! – перебил его Володыёвский. – Я что-то слышу.

– Ерунда – умирающий какой-нибудь хрипит!..

– Главное, тебе до дубравы добраться…

– Господи Исусе! – вздохнул Заглоба, дрожа как в лихорадке.

– Через три часа начнет светать.

– Пора! – сказал пан Лонгинус.

– Пора, пора! – понизив голос, повторил Скшетуский. – Ступай с Богом!

– С Богом! С Богом!

– Прощайте, братья, и простите, ежели перед кем виновен.

– Ты виновен? О господи! – вскричал Заглоба, бросаясь ему в объятия.