.
– Лучше, ваша милость, рисковать, на нашей стороне сражаясь. Но сдается мне, что ты деньги попусту тратишь на угощение, ибо таким путем их на нашу сторону не склонить.
– Я? Деньги трачу? За кого ты, сударь, меня принимаешь? Разве не довольно, что я запросто держу себя с хамами, так еще и платить? Фавором я полагаю позволение платить за свою персону.
– А Богун этот что тут делает?
– Он? У него, как и у прочих, ушки на макушке насчет новостей из Сечи. За тем и приехал. Это же любимец всех казаков! Все с ним, точно потаскухи, заигрывают, потому что Переяславский полк за ним, а не за Лободой пойдет. А кто, к примеру, может знать, к кому реестровые Кречовского перекинутся? Брат низовым Богун, когда нужно идти на турка или татарву, но сейчас осторожничает он ужас как, ибо мне по пьяному делу признался, что влюблен в шляхтянку и с нею пожениться хочет; оттого и некстати ему перед женитьбою с холопами брататься, оттого он ждет, чтобы я его усыновил и к гербу допустил… Ай да мед! Ай хорош!
– Налей же себе, ваша милость, еще.
– Налью, налью. Не в кабаках такой продают.
– А не интересовался ли ты, сударь, как зовут эту самую шляхтянку, на которой Богун жениться собрался?
– А на кой мне, досточтимый наместник, ее имя! Знаю только, что когда она Богуну рога наставит, то будет госпожой оленихой величаться.
Наместник почувствовал огромное желание дать пану Заглобе по уху, а тот, ничего не заметив, продолжал:
– Ох и красавчик был я смолоду! Рассказал бы я тебе, за что муки в Галате принял! Видишь дырку во лбу? Довольно будет, если скажу, что ее мне евнухи в серале тамошнего паши пробили.
– А говорил, что пуля разбойничья!
– Говорил? Правду говорил! Всякий турчин – разбойник. Господь не даст соврать!
Дальнейшая беседа была прервана появлением Зацвилиховского.
– Ну, сударь наместник, – сказал старый хорунжий, – байдаки готовы, гребцы у тебя люди верные; отправляйся же с богом, хоть сейчас, если желаешь. А вот и письма.
– Тогда я велю людям идти на берег.
– В какие края ты, ваша милость, собрался? – поинтересовался пан Заглоба.
– На Сечь.
– Горячо тебе там будет.
Однако наместник предупреждения этого уже не слышал, потому что вышел из дома на подворье, где при конях находились казаки, совсем уже готовые в дорогу.
– В седло и к берегу! – скомандовал пан Скшетуский. – Лошадей перевести на челны и ждать меня.
В доме тем временем старый хорунжий сказал Заглобе:
– Слыхал я, что ты, сударь, с полковниками казацкими якшаешься и пьянствуешь с ними.
– Pro publico bono, ваша милость хорунжий.
– Быстрый умом ты, сударь, и его у тебя поболе, чем стыда. Хочешь казаков in poculis[50] расположить к себе, чтобы, если победят, друзьями твоими были.
– А что ж! Мучеником турецким будучи, казацким стать не тороплюсь, и нет в том ничего удивительного, ибо два грибочка доведут до гробочка. В рассуждении же стыда, так я никого не приглашаю испить его со мною – сам же изопью, и, даст Бог, он мне не меньше меда вот этого по вкусу придется. Заслуга – она, что масло, наверх всплывет.
В этот момент вернулся Скшетуский.
– Люди уже выступили, – сказал он.
Зацвилиховский налил по чарке:
– За счастливую поездку!
– И благополучное возвращение! – добавил пан Заглоба.
– Плыть вам легко будет, вода безбрежная.
– Садитесь же, милостивые государи, допьем. Невелик бочонок-то.
Они сели и разлили мед.
– Интересные края повидаешь, ваша милость, – говорил Зацвилиховский.
– Уж ты пану Гродзицкому в Кудаке от меня поклонись! Вот солдат так солдат! На самом краю света сидит, вдали от присмотра гетманского, а порядок у него, дай боже такому во всей Речи Посполитой быть. Я-то знаю и Кудак, и пороги. Бывало, туда чаще ездили, и тоска прямо за душу берет, как подумаешь, что все это прошло, минуло, а теперь…
Тут хорунжий подпер седую свою голову и глубоко задумался. Сделалось тихо, слышалось только цоканье в воротах: это последние люди Скшетуского выходили на берег к байдакам.
– Боже мой! – молвил, очнувшись от раздумий, Зацвилиховский. – Хоть распри и не стихали, а раньше лучше было. Как сейчас помню, под Хотином, двадцать семь лет тому назад! Когда гусары под командой Любомирского шли в атаку на янычар, так молодцы в своем окопе шапки подкидывали и кричали Сагайдачному, аж земля тряслася: «Пусти, батьку, з ляхами вмирати!» А сейчас? Сейчас Низовье, которому форпостом христианства надлежит быть, впускает татар в пределы Речи Посполитой, чтобы накинуться на них, когда будут с награбленным возвращаться. Чего там! Хуже еще: Хмельницкий с татарами снюхивается, чтобы христиан за компанию убивать…
– Выпьемте же с горя! – прервал Заглоба. – Ай мед!
– Дай же, Господи, умереть поскорее, чтобы усобицы не видеть, – продолжал старый хорунжий. – Взаимные грехи придется кровью смывать, но не будет это кровь искупления, ибо брат брата убивать станет. Кто на Низовье? Русины. А кто в войске князя Яремы? Кто в шляхетских отрядах? Русины. А в коронном стане разве мало их? А я сам кто такой? Эй, злосчастная Украйна! Крымские нехристи закуют тебя в цепи, и на турецких галерах грести будешь!
– Да не убивайся так, сударь хорунжий! – сказал Скшетуский. – А то нас прямо слеза прошибает. Может, еще и солнышко взойдет!
Но солнце-то как раз заходило, и последние лучи его лежали красными отсветами на белой голове хорунжего.
В городе звонили к вечерне и к похвальной.
Они вышли. Пан Скшетуский отправился в костел, пан Зацвилиховский в церковь, а пан Заглоба к Допулу в Звонецкий Кут.
Уже совсем стемнело, когда все трое снова сошлись у пристани на берегу Тясмина. Люди Скшетуского сидели по байдакам. Весельщики еще перетаскивали груз. Холодный ветер тянул в сторону недалекого устья, где река впадала в Днепр, и ночь собиралась быть не очень погожей. При свете огня, пылавшего на берегу, вода в реке кроваво поблескивала и, казалось, с неимоверной стремительностью уносилась куда-то в неведомую тьму.
– Ну, счастливого пути! – сказал хорунжий, сердечно пожимая руку молодому человеку. – Держи, ваша милость, ухо востро.
– Уж постараюсь. Даст Бог, скоро свидимся.
– Теперь, наверное, в Лубнах или в княжеском войске.
– Значит, ты, ваша милость, окончательно к князю собрался?
– А что ж? Война так война!
– Оставайся же в добром здравии, сударь хорунжий.
– Храни тебя Бог!
– Vive valeque![51] – кричал Заглоба. – А ежели вода аж до Стамбула тебя, сударь, донесет, кланяйся султану. А нет – так черт с ним!.. Ох и отменный был медок!.. Брр! А тут не тепло!
– До свиданьица!
– До скорого!
– Помогай вам Бог!
Заскрипели весла, плеснули водой, и байдаки отплыли. Огонь на берегу стал быстро удаляться. Долго еще видел Скшетуский внушительную фигуру хорунжего, освещенную пламенем костра, и необъяснимая печаль стеснила внезапно грудь его.
Несет челны вода, несет, да только уносит от благожелательных сердец, от любимой и от родных сторон, уносит неумолимо, как судьба, в стороны дикие, во тьму…
Из тясминова устья выплыли на Днепр.
Ветер свистел, весла издавали однообразный и печальный звук. Весельщики затянули песню:
Гей, то не пили пилили,
Не тумани уставали.
Скшетуский закутался в бурку и улегся на постелю, устроенную для него солдатами. Он стал думать об Елене, о том, что она все еще в Лубнах, что Богун остался, а он вот уехал. Опасения, недобрые предчувствия, тревога слетелись к нему, точно вороны. Он попытался было совладать с ними, но устал, мысли его начали путаться, странно как-то смешались с посвистом ветра, с плеском весел, с песнями рыбаков, и он уснул.
Долго еще видел Скшетуский внушительную фигуру хорунжего, освещенную пламенем костра, и необъяснимая печаль стеснила внезапно грудь его.
Глава IX
Наутро пан Скшетуский проснулся бодрым, здоровым и повеселевшим. Погода стояла чудная. Широко разлившаяся вода морщилась мелкой рябью от легкого и теплого ветерка.
Берега, сокрытые туманом, сливались с поверхностью вод в одну неоглядную равнину. Редзян, проснувшись и протерев глаза, даже испугался. Он удивленно поглядел по сторонам и, не увидев нигде берега, сказал:
– Господи! Мой сударь, неужто мы на море выплыли?..
– Это такая река широкая, не море, – ответил Скшетуский, – а берег увидишь, когда туман рассеется.
– Я так полагаю, что вскорости нам и в Туретчину ехать придется?
– И поедем, коли велят. А погляди-ка: мы тут не одни…
В обозримом пространстве видать было более десятка дубасов, или тумбасов, и узких черных казацких челнов, обшитых тростником и в обиходе называемых чайками. Часть этих суденышек плыла по течению, сносимая быстрою водой, часть – трудолюбиво взбиралась вверх по реке, понуждаемая веслами и парусом. Одни везли в побережные города рыбу, воск, соль и сушеные вишни, другие возвращались из мест населенных, груженные запасами провианта для Кудака и товарами, пользовавшимися спросом на Крамном базаре в Сечи. Днепровские берега за устьем Псла были уже совершенно пустынны, и лишь кое-где по ним белелись казацкие зимовники; река была как бы большою дорогою, связывавшей Сечь с остальным миром, потому и движение по ней было довольно значительно, особенно когда полая вода облегчала судоходство и когда даже пороги, исключая Ненасытец, делались для судов, плывущих вниз по реке, преодолимыми.
Наместник с любопытством приглядывался к речной этой жизни, а тем временем челны его быстро устремлялись к Кудаку. Туман поредел. Над головами носились тучи птиц: пеликанов, диких гусей, журавлей, уток, чибисов, кроншнепов и чаек; в прибрежных камышах стоял такой гвалт, такой плеск воды и шум крыльев, что казалось, происходят там птичьи сеймы или побоища.