Огнем и мечом — страница 40 из 164

И вдруг страшный, нечеловеческий вопль вырвался из груди пана Скшетуского.

Усадьба, сараи, конюшни, овины, частокол и вишневый сад – все исчезло.

Бледный месяц освещал косогор, а на нем – черные пепелища, переставшие уже и дымиться.

Никакой голос не нарушал беззвучья.

Пан Скшетуский безмолвно остановился у рва, руки лишь к небесам протянул, глядел, взирал и кивал как-то странно. Татары придержали коней. Он спешился, нашел остатки сожженного моста, перешел ров по продольному бревну и сел на камень, лежавший посреди майдана. Затем он стал осматриваться, словно человек, который оказался впервые в каком-то месте и намеревается освоиться. Сознание покинуло пана Скшетуского. Он не издал даже стона. Спустя минуту, уперев руки в колени и свесив голову, он сделался неподвижен, и могло показаться, что он уснул, а если не уснул, то одеревенел. В голове его вместо мыслей проносились какие-то неясные картины. Вот возникла Елена, такая, с какою расстался он в последний свой приезд, правда лицо ее сейчас было словно затянуто дымкой и черт различить было невозможно. Он попытался ее из этого туманного облака вызволить, но не смог. Потому и уехал с тяжелым сердцем. Вот перед ним явилась чигиринская площадь, старый Зацвилиховский и беспутная рожа Заглобы; она с особенным упорством возникала перед взором его, пока наконец не сменилась угрюмым обличьем Гродзицкого. Потом увидел он еще Кудак, пороги, стычку на Хортице, Сечь, все злоключения и происшествия вплоть до нынешнего дня, вплоть до последнего часа. Но дальше был мрак! Что происходило с ним сейчас, он понять не мог. У него было лишь неясное ощущение, что едет он к Елене, в Разлоги, но силы в нем словно расточились, вот он и отдыхает на пожарище. Хотел было он встать и ехать далее, однако бесконечная какая-то немощь приковывает его к месту, словно бы кто стофунтовые ядра к ногам ему привязал.

Сидел он так и сидел. Ночь проходила. Татары расположились на ночлег и, разложив костер, стали жарить куски лошажьей падали, затем, наевшись, полегли спать на землю.

Не прошло и часа, как они вскочили на ноги.

Издалека доносились отголоски, похожие на шум большого отряда конницы, идущей спешным маршем.

Татары торопливо нацепили на жердь белую плахту и подложили в костер хвороста, чтобы издалека было ясно, что они мирные посланцы.

Конский топот, фырканье и звяканье сабель между тем приближались, и вскоре на дороге показался конный отряд, тотчас же татар и окруживший.

Начался короткий разговор. Татары указали фигуру, сидевшую на взгорье, которую в лунном свете было и так отлично видно, и объяснили, что сопровождают посла, а к кому и от кого, он скажет сам.

Начальник отряда с несколькими товарищами немедленно поднялся на косогор, но едва приблизился и заглянул в лицо сидящему, как тут же развел руки и воскликнул:

– Скшетуский! Господи боже мой, это Скшетуский!

Наместник даже не шевельнулся.

– Ваша милость наместник, ты узнаешь меня? Я Быховец! Что с тобою?

Наместник молчал.

– Очнись, ради бога! Гей, товарищи, давайте-ка сюда!

И в самом деле, это был пан Быховец, шедший в авангарде всей армии князя Иеремии.

Между тем подошли и другие полки. Весть о том, что найден Скшетуский, молнией разнеслась по хоругвям, и все спешили приветствовать милого товарища. Маленький Володыёвский, оба Слешинские, Дзик, Орпишевский, Мигурский, Якубович, Ленц, пан Лонгинус Подбипятка и многие другие офицеры, обгоняя друг друга, бежали по косогору. Но напрасно они заговаривали с ним, звали по имени, трясли за плечи, пытались поднять с камня – пан Скшетуский глядел на всех широко открытыми глазами и никого не узнавал. Нет, скорее наоборот! Казалось, он узнает их, но остается совершенно безучастным. Тогда те, кто знал о его чувствах к Елене, а все почти про это знали, сообразив, где они находятся, поглядев на черное пожарище и седой пепел, поняли все.


Начальник отряда с несколькими товарищами немедленно поднялся на косогор…


– От горя он память потерял, – шепнул кто-то.

– Отчаяние mentem[70] ему помутило.

– Отведите его ко князю. Увидит князя, может, и очнется.

Все, окружив наместника, сочувственно на него глядели, а пан Лонгинус просто руки ломал в отчаянии. Некоторые утирали перчатками слезы, некоторые печально вздыхали. Но тут из толпы выступила внушительная фигура и, медленно подойдя к наместнику, возложила ему на голову руки.

Это был ксендз Муховецкий.

Все умолкли и опустились на колени, словно бы в ожидании чуда. Однако ксендз чуда не сотворил, а, не убирая рук своих с головы Скшетуского, вознес очи к небесам, залитым лунным светом, и стал громко читать:

– Pater noster, qui es in coelis! Sanctificetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum, fiat voluntas Tua…[71]

Тут он умолк и спустя мгновение повторил громче и торжественней:

– Fiat voluntas Tua!..[72]

Воцарилась глубокая тишина.

– Fiat voluntas Tua!.. – повторил ксендз в третий раз.

И тогда с уст Скшетуского изошел голос небывалой боли и смирения:

– Sicut in coeli et in terra![73]

И рыцарь, зарыдав, пал на землю.

Глава XVII

Чтобы рассказать, что произошло в Разлогах, придется вернуться несколько назад, к той самой ночи, когда пан Скшетуский отправил Редзяна с письмом к старой княгине. В письме он настоятельно просил, чтобы княгиня, забравши Елену, как можно скорее поспешала в Лубны под защиту князя Иеремии, ибо война может начаться в любую минуту. Редзян, севши в чайку, которую пан Гродзицкий отправил из Кудака за порохом, пустился в путь, но совершал его медленно, так как челн поднимался вверх по реке. У Кременчуга повстречались им войска под началом Кречовского и Барабаша, по приказу гетманов плывшие воевать против Хмельницкого. Редзян свиделся с Барабашем, которому, конечно, рассказал, каким опасностям подвергается пан Скшетуский по пути на Сечь. Посему просил он старого полковника при встрече с Хмельницким настойчиво поинтересоваться судьбой посла. Затем Редзян поплыл дальше.

В Чигирин прибыли на рассвете. Тут их немедленно окружил отряд казаков, спрашивая, кто они такие будут. Они ответили, что едут из Кудака от пана Гродзицкого с письмом к гетманам. Тем не менее набольшему с чайки и Редзяну велено было доложиться полковнику.

– Какому полковнику? – спросил набольший.

– Пану Лободе, – ответили караульные есаулы. – Которому великий гетман велел всех прибывающих из Сечи задерживать и допрашивать.

Отправились. Редзян шел смело, так как не предполагал ничего худого, зная, что здесь уже простирается гетманская власть. Их привели в стоявший поблизости от Звонецкого Кута дом пана Желенского, где квартировал полковник Лобода. Тут им было сказано, что полковник еще на рассвете уехал в Черкассы и что его замещает подполковник. Прождали они довольно долго, пока наконец не отворилась дверь и не вошел ожидаемый подполковник.

При виде его у Редзяна задрожали поджилки.

Подполковником оказался Богун.

Власть гетманская и в самом деле распространялась еще на Чигирин, а поскольку Лобода и Богун к Хмельницкому не переметнулись и, даже наоборот, во всеуслышание заявляли о своей приверженности Речи Посполитой, великий гетман именно им и назначил стоять гарнизоном в Чигирине и за порядком приглядывать велел.

Богун уселся за стол и начал выспрашивать прибывших.

Набольший, имевший при себе письмо от пана Гродзицкого, отвечал за себя и за Редзяна. Разглядев внимательно письмо, молодой подполковник стал подробно расспрашивать, что слышно в Кудаке, и видно было, что ему очень хотелось дознаться, зачем это пан Гродзицкий к великому гетману людей и чайку отрядил. Однако набольший ответить на это не мог, а послание было запечатано печаткой пана Гродзицкого. Допросивши гостей, Богун хотел было отослать их и в кошель полез, дать им на водку, как вдруг распахнулась дверь и пан Заглоба молнией влетел в горницу.

– Что же это делается, Богун! – завопил он. – Подлец Допул лучший тройняк утаивает. Я лезу с ним в погреб. Гляжу – возле угла то ли сено, то ли еще что. Спрашиваю, что там? Говорит: сухое сено! Я гляжу – а там горлышко, как татарин из травы, выглядывает. А-а, коровий сын! Я говорю – давай поделимся: ты, волох, говорю, сено съешь, ибо ты вол, а я мед выпью, ибо я человек. Вот я и принес бутыль для надлежащей пробы. Давай же скорее кубки.

Сказавши это, пан Заглоба одною рукою в бок уперся, а другою поднял бутыль над головой и принялся распевать:

Гей, Ягуся! Гей, Кундуся! Ну-ка дайте кубки!

Non timare[74], не пугайтесь, подставляйте губки!

Тут пан Заглоба, увидев Редзяна, внезапно замолк, поставил бутыль на стол и сказал:

– Эй! Как Бог свят, это же слуга верный пана Скшетуского.

– Чей? – быстро спросил Богун.

– Пана Скшетуского, наместника, который в Кудак поехал, а меня перед отъездом таким тут лубненским медом поил, что любой кабатчик пускай не суется. Как же там господин-то твой, а? Здоров ли?

– Здоров и велел вашей милости кланяться, – ответил смешавшийся Редзян.

– Ох и лихой это кавалер! А ты как в Чигирине оказался? Зачем хозяин тебя из Кудака услал?

– Хозяин он и есть хозяин, – отвечал на это Редзян. – У него в Лубнах дела, вот он мне и велел вернуться, да и что мне в Кудаке делать-то?

Богун все это время быстро поглядывал на Редзяна, а потом вдруг сказал:

– Знаю и я твоего господина, видал его в Разлогах.

Редзян, словно недослышав, повернул к нему ухо и переспросил:

– Где?

– В Разлогах.

– У Курцевичей, – сказал Заглоба.

– У кого? – снова переспросил Редзян.