Огнем и мечом — страница 81 из 164

[133] А заявляет она о себе не только на сеймах, не только через депутатов, сенат и канцлеров, не только посредством писаных законов и манифестов, но всего мощнее, всего весомее, всего отчетливее – прямыми делами. Кто правит? Рыцарское сословие. И оно, это рыцарское сословие, собирается в Збараже и говорит ему: «Ты – вождь наш». Вся Речь Посполитая, без каких-то там выборов, всем ходом событий, власть ему вручает, повторяя: «Ты – вождь наш». И ему следует отступиться? Какая же еще надобна ему номинация? От кого может он ее ожидать? Уж не от тех ли, кто Речь Посполитую погубить, а его унизить пытаются?

За что? За что? За то ли, что, когда всех обуяла паника, когда гетманы ясырями стали, когда гибли войска, когда шляхта пряталась по замкам, а казак утвердил стопу на горле Речи Посполитой, только один он столкнул стопу эту и поднял из праха обеспамятевшую голову матери сей, пожертвовал ради нее всем: жизнью, имением; от позора спас, от смерти – он, победитель?!

У кого тут заслуг более, пускай тот и берет власть! Кому она более по праву, пускай у того в руках и сосредоточится. Он охотно отречется от бремени сего, охотно Господу и Речи Посполитой скажет: «Отпустите слугу вашего с миром», ибо вот же он измучен очень и силы потерял, а все равно знает: ни память о нем, ни могила его забвенны не будут.

Но если никого подходящего нет, значит он дважды и трижды не муж, но отрок, раз от власти этой, от сей лучезарной стези, от великолепного этого, небывалого будущего, в коем для Речи Посполитой спасение, слава, могущество и счастье, намерен отречься.

Во имя чего?

Князь снова гордо поднял голову, и горящий взор его обратился ко Христу, но Христос голову свою на грудь свесил и молчит, такой горемычный, словно Его вот-вот распяли…

Во имя чего? Герой виски распаленные пальцами стиснул… Кажется, вот он и есть ответ. Что означают голоса эти, кои среди золотых и радужных видений славы, среди грома грядущих побед, среди предчувствий величия и могущества так неотвязно взывают в душе его: «О, стой, несчастный!»? Что означает тревога эта, бесстрашную грудь его содроганием беспокойства некоего охватывающая? Что означает – тогда, как он самым отчетливым и убедительным образом доводит себе, что обязан принять власть, – чей-то шепот, в безднах совести его нашептывающий: «Обольщаешься! Гордость тобою движет, Сатана гордыни царства тебе сулит!»?

И снова страшная борьба разыгрывается в душе князя, снова обуревает его стихия тревоги, неуверенности и сомнения.

Что делает шляхта, к нему, а не к региментариям спешащая? Попирает закон. Что делает армия? Нарушает дисциплину. И он, гражданин, он, солдат, должен возглавить беззаконие? Должен прикрыть его своим именем? Должен сделаться примером безнаказанности, своеволия, неуважения к законам, а все затем лишь, чтобы власть на два месяца раньше захватить, ибо, если королевич Карл будет посажен на трон, власть эта и так его не минует? Ужели должен он подавать столь ужасный пример грядущим векам? Что же тогда будет? Сегодня так поступил Вишневецкий, завтра – Конецпольский, Потоцкий, Фирлей, Замойский или Любомирский. А если каждый без оглядки на закон и послушание, собственной амбиции лишь угождая, действовать начнет, если дети пойдут по дорожке отцов и дедов, что за будущее ожидает сей край несчастный? Червь своеволия, безначалия, своекорыстия и без того уже источил ствол Речи Посполитой. Труха сыплется под секирой усобицы гражданской, усохшие сучья валятся. Что же будет, если те, кто древо это должен оберегать – пуще глаза беречь, – сами огонь подкладывать станут? Что же это будет? Иисусе! Иисусе!

Хмельницкий тоже общественным благом прикрывается, а сам только и делает, что против закона и власти восстает.

Содрогание проходит по телу князя. Он заломил руки: «Ужли суждено мне быть вторым Хмельницким, Христе Боже?!»

Но Христос голову на грудь свесил и молчит, такой горемычный, словно бы Его вот-вот распяли.

Князь продолжает терзаться. Если он захватит власть, а канцлер, сенат и региментарии объявят его предателем и бунтовщиком, что же будет? Еще одна усобица? А если на то пошло, разве же Хмельницкий величайший и грознейший враг Речи Посполитой? Ведь неоднократно обрушивались на нее куда более страшные напасти, ведь, когда двести тысяч железных немцев шли под Грюнвальдом на полки Ягелловы, когда под Хотином пол-Азии вышло на побоище, гибель куда более неминучей казалась, а где они, эти губительные полчища? Нет! Речь Посполитая войны не страшится, и не войны ее сгубят. Но отчего же при таковых победах, при таковой силе сокрытой, такой славе она, разгромившая крестоносцев и турок, столь слабой нынче и беспомощной стала, что перед каким-то казаком согнула колени, что соседи рвут ее границы, что смеются над нею народы, что к голосу ее никто не прислушивается, гневу значения не придает, а только погибель ее предвидят?

О! Это же кичливость и амбиции магнатов, это же самоуправство, это своеволие тому причиной. Опаснейший враг – не Хмельницкий, но внутренний беспорядок, но своеволие шляхты, но немногочисленность и расхлябанность войска, горлодерство сеймов, дрязги, раздоры, неразбериха, неповоротливость, своекорыстие и непослушание, непослушание прежде всего! Дерево гниет и трухлявеет с сердцевины. Проходит немного времени, и первая буря валит его, но преступен тот, кто к этому руку приложит, проклят, кто пример подаст, проклят он и дети его до десятого колена!

Ступай же, победитель под Немировом, Погребищем, Махновкой и Староконстантиновом, ступай, князь-воевода, иди отнимай власть у региментариев, растопчи закон и уважение к власть имущему, подай пример потомкам, как раздирать нутро собственной матери.

Страх, отчаяние и безумие исказили лицо князя… Он страшно крикнул и, вцепившись в собственные волосы, рухнул во прах перед Христом.

И каялся князь, и бился достойною головою в каменный пол, а из груди его исторгался глухой голос:

– Господи! Помилуй меня, грешного! Господи! Помилуй меня, грешного! Господи! Помилуй меня, грешного!..

Румяная заря уже вышла на небеса, а скоро и золотое солнце осветило залу. В карнизных нишах подняли гомон воробьи и ласточки. Князь поднялся с пола и отправился будить слугу своего, Желенского, спавшего за дверью.

– Беги, – сказал он ему, – к вестовым и вели созвать сюда полковников, и квартовых и ополченских, какие только есть в замке и в городе.

Спустя два часа зала стала заполняться усатыми и бородатыми воинами. Из княжеских людей пришли старый Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с паном Заглобой, Вурцель, оберштер Махницкий, Володыёвский, Вершулл, Понятовский – почти все офицеры, включая даже хорунжих, кроме Кушеля, посланного в разъезд на Подолье. Из квартовых были Осинский и Корицкий. Многих из знатной шляхты и ополчения не удалось с перин стащить, но этих все-таки тоже собралось немало, а среди них знать из разных уделов, от каштелянов и до самих даже подкомориев… Слышны были перешептывания, разговоры – все гудело, точно в улье, а взоры были обращены к дверям, откуда должен был появиться князь.

Но вот все смолкло. Князь появился.

Вид его был спокоен, погож, и только покрасневшие от бессонницы глаза да осунувшееся лицо свидетельствовали о пережитых борениях. Однако погожесть эта и, можно даже сказать, приятность не могли тем не менее скрыть необычайного достоинства и несгибаемой воли.

– Милостивые государи! – сказал он. – Нынешней ночью я вопрошал Бога и собственную совесть, как мне надлежит поступить. Посему объявляю вашим милостям, а вы оповестите рыцарству, что ради блага отечества и согласия, обязательного для всех в годину бедствий, я отдаю себя под начало региментариев.

Глухое безмолвие воцарилось в собрании.


В полдень того же дня во дворе замка построились три сотни Вершулловых татар, готовых отправиться в дорогу с паном Скшетуским. В самом же замке князь давал обед рыцарству, имевший быть одновременно прощальным пиром в честь нашего героя. Его как жениха посадили возле князя, а следующим сразу сидел пан Заглоба, поскольку известно было, что лишь благодаря его находчивости и отваге невеста спасена от неминуемой гибели. Князь был весел, ибо сбросил с сердца тяжесть, и поднимал кубки за здравие будущей четы. Стены и окна дрожали от криков. В прихожих учиняли гвалт слуги, среди которых заводилой был Редзян.

– Милостивые государи! – сказал князь. – Пускай же третья чара будет за будущее потомство. Превосходное это гнездо. Дай же бог, чтобы яблоки не падали далеко от яблони. Пускай от этого Ястребца достойные родителя ястребята породятся!

– Слава ему! Ура!

– В знак признательности! – кричал Скшетуский, опрокидывая огромный кубок мальвазии.

– Любовь да совет! Ура!

– Crescite et multiplicamini![134]

– Уж ты, ваша милость, полхоругвишки изволь укомплектовать! – сказал, смеясь, старик Зацвилиховский.

– Он же вконец войско заскшетусит! Я его знаю! – крикнул Заглоба.

Шляхта грянула смехом. Вино разгорячило головы. Всюду видны были раскрасневшиеся лица, шевелящиеся усы, настроение с каждою минутою поднималось и улучшалось.

– Когда так, – кричал раззадоренный пан Ян, – то я вашим милостям должен признаться, что кукушка мне двенадцать парнишек накуковала!

– Вот это да! Все аисты от работы посдыхают! – откликнулся пан Заглоба.

Шляхта ответила новым взрывом смеха, и все хохотали, а по зале словно бы громы перекатывались.

Тут на пороге появилась некая сумрачная, покрытая пылью фигура, однако при виде стола, пиршества и раскрасневшихся лиц она остановилась в дверях, словно бы раздумывая, входить или не входить.

Первым заметил ее князь, свел брови, глянул из-под ладони и сказал:

– А там кто такой? А! Это Кушель! Вернулся? Что слышно? Каковы новости?

– Скверные, ваша княжеская милость, – ответил странным голосом молодой офицер.

Внезапное молчание воцарилось среди собравшихся, словно бы кто их заклял. Кубки остановились на полдороге к устам, взоры обратились к Кушелю, на усталом лице которого написано было огорчение.