– Непохоже, чтобы он пытался кого-то убедить, – возразила Тристе. – Отца Кадена он убил тайно и свалил на другого!
– И все же угроза со стороны ургулов ему на руку.
– Только теперь уже не ему, – заметил Каден. – На трон претендует Адер, а не ил Торнья.
– А он, по всем сведениям, поддерживает ее претензии, – добавила Морьета.
Каден поймал ее взгляд и поспешно отвернулся. Спальню лейны нельзя было назвать тесной – в Ашк-лане в такой свободно разместилось бы с десяток монахов, – но там, в Ашк-лане, за дверью открывался простор: небо, снега и камень, ограниченные лишь утесами да горизонтом. Здесь за комнатой открывалась комната. За каждой дверью новые стены. Ему вдруг подумалось, что он возвратился не в город, а в лабиринт и мало у него надежды из него выбраться.
– Значит, союз, – подытожил наконец Киль.
Каден усилием воли вернулся к действительности.
– Адер легитимизирует действия ил Торньи, – пояснил историк, – а кенаранг обеспечивает ей военную поддержку и подтвержденную победой правомочность. А если они снова делят ложе…
– Наследники, – понял Каден.
Он предвидел, что не узнает Аннура, что город покажется ему чужим, непонятным, равнодушным к его возвращению. А вот чего он не ожидал, так это того, что город попросту обратится против него; никак не думал, что погубивший отца заговор пустит такие глубокие корни и даст такие пышные побеги.
В нем осами гудели чувства: гнев, грусть, смятение. Но Каден восемь лет учился отстранять от себя эмоции, отстранил их и сейчас. Он попытался вспомнить Адер, какой знал ее в детстве. Сестра запомнилась ему порывистой, ее вечно злили приличествующие ее положению наряды и церемонии, да, как ему теперь подумалось, и собственное ребячество. Каден не помнил, чтобы сестра по-настоящему замечала его, кроме одного раза – в день, когда он уезжал в Ашк-лан. Она стояла на причале императорской гавани: губы крепко сжаты, глаза горят.
– Попрощайся с братом, Адер, – сказала ей мать. – Сейчас он дитя, но вернется мужчиной, готовым принять бразды правления.
– Знаю, – только ответила Адер и равнодушно поцеловала его в обе щеки.
«До свидания» она так и не сказала.
Глаза Киля все это время внимательно вглядывались в пустоту, словно он видел там нечто, недоступное другим. Он долго просидел так, прежде чем обратить взор на Морьету:
– Ты умеешь рисовать?
– Хуже многих лейн, но живопись – одно из искусств Сьены.
– Ран ил Торнья, Тарик Адив, – назвал он. – Я хотел бы знать, какова их наружность.
Каден, ухватив его мысль, бросил на кшештрим острый взгляд:
– Ты думаешь?..
Киль кивнул:
– В Мертвом Сердце ты рассказывал, что в вашем монастыре появлялись ак-ханаты, а это говорит о причастности моих соплеменников.
Морьета задумчиво свела брови – и кивнула:
– Думаю, я сумею похоже изобразить обоих, но это потребует времени.
– Адива нарисую я, – вызвался Каден.
Он просто хотел скоротать время за привычным занятием и, когда Морьета проворно достала принадлежности, еще некоторое время сидел с кистью в руках, уставившись на пергамент. Казалось, он целую жизнь не видел ничего столь простого и открытого, как чистый лист, – даже больше жизни, а бесконечные часы, что он просиживал на каменных скамьях Ашк-лана, ему просто пригрезились. Наконец он опустил кисть в фарфоровую чернильницу.
Когда ворсинки заскользили по дорогому пергаменту, в голове словно распустился стянувший мысли узел. Впервые после бегства из Костистых гор Каден погрузился в знакомый ритм: смочи и отожми кисть, без усилия веди ею по листу, плавно, легко поворачивай пальцы и запястье. Он выпустил из сознания мысли об Адер и Аннуре, тревоги о Нетесаном троне, слабеющие уколы боли за отца. Вместо всего этого он наполнил голову образом мизран-советника: повязка на глазах, копна волос, выступ подбородка. После первых мазков он перестал даже видеть в нем человека. Осталась игра света и тени, впадин и выпуклостей, и передающие их чернила на светлом листе. Он поймал себя на том, что добавляет к почти законченному рисунку детали – подробности, без которых можно было обойтись: твердый воротничок, горы за спиной, – и, только когда добавить стало нечего, нехотя отложил кисть.
Киль встал и всмотрелся в его рисунок:
– Нет, его я не знаю.
– Я сейчас, – сказала Морьета, поглядывая на Кадена поверх своей работы. – Где ты выучился рисовать?
Каден покачал головой. Объяснения представлялись тяжким трудом – как выворачивать из земли камень, который не за что ухватить. Лейна бросила на него еще один исполненный любопытства взгляд, а потом красноречиво пожала плечами:
– Вот, я закончила.
Морьета развернула рисунок так, чтобы всем было видно: смелыми мазками она изобразила волевой подбородок, высокие скулы, приоткрытые в улыбке губы и ровные зубы за ними. Каден ожидал увидеть суровое лицо наподобие Мисийи Ута или Экхарда Матола – лицо военного, чьи мысли полны тактических соображений и крови. Но у Морьеты ил Торнья вышел, скорее, веселым хитрецом – вот-вот расхохочется.
– Не похож он на кшештрим, – хмуро заметил Каден.
– Кшештрим? – захлопала глазами лейна. – Ты с ума сошел!
Напоровшись на взгляд Кадена, она потупилась и склонилась, едва не коснувшись лбом стола:
– Тысяча извинений, ваше сияние…
Каден остановил ее движением руки, потому что почувствовал, что Киль рядом с ним замер.
– Выражение лица обманчиво, – негромко, но уверенно проговорил тот. – За тысячу лет он выучился улыбаться.
У Кадена захолонуло сердце. Он резко обернулся:
– Ты его знаешь?
Кшештрим молча кивнул. Несколько мгновений все переводили взгляд с Киля на лист пергамента и снова на Киля.
– И?.. – не выдержала наконец Тристе.
– У него, как и у меня, было много имен. Первое – Тан-из.
– Зачем он убил моего отца? – требовательно спросил Каден. – Отчего ненавидит род Малкенианов?
Киль обратил к нему глаза-колодцы:
– Ненависть – дитя человеческого сердца. Мы, породившие вас, чужды Маату. Тот, кого ты зовешь Раном ил Торньей, ненавидит тебя не более, чем ты мог бы ненавидеть камень или небо.
– Тогда чего он хочет?
– Он, – взвешивая каждое слово, ответил кшештрим, – хочет того же, чего хотел всегда. Победы.
– Победы над кем?
– Над вашим родом.
– Ну так он к ней близок, – буркнул Каден. – Аннур он, судя по всему, более или менее держит в руках.
Киль поджал губы и сокрушенно покачал головой:
– Ты не понимаешь. Победа для ил Торньи не в том, чтобы украсить себя венцом или воссесть на какой-нибудь трон.
– Этот не какой-нибудь трон, – напомнил Каден. – Аннур – могущественнейшая в мире империя.
– Аннур – бабочка-однодневка.
– Сотни лет правления – для тебя один день?
– Да, – улыбнулся Киль. – Цели ил Торньи простираются глубже. Он продолжает войну, которую мы поручили ему тысячи лет назад.
– Когда же он ее закончит?
– Когда вас не останется.
– Чем ему помешали Малкенианы? – спросил Каден.
Историк нахмурился:
– Ты не понял меня, Каден. Я имею в виду всех вас.
– Весь Аннур? – ужаснулся Каден.
– Все человечество.
31
Назавтра после первого обряда Квина Саапи, когда ургулы свернули свои апи и принялись разбирать лагерь, Гвенна поняла, что была права. Кровавое зрелище устроили не просто по капризу вождя или согласно фазе луны – жертва Мешкенту должна была вымолить его благосклонность перед выступлением на войну.
С тех пор войско Длинного Кулака успело пересечь Белую севернее становища – аннурские форты обошли с востока. Лошадей перевезли на плотах, а всадников – на нелепых хлипких и шатких челноках, зато этих грубо стянутых ремнями суденышек были сотни и сотни. Наверняка их готовили не один месяц. При виде выстроившихся рядами лодок у Гвенны подвело живот. Для обороны лодки и плоты не нужны. Длинный Кулак намеревался атаковать.
За рекой шаман перестал притворяться, будто считает их «почетными гостьями». Каждую ночь палатку окружали сторожа, выходить же им позволяли только по вечерам, когда принуждали участвовать в кровавых предзакатных обрядах.
После убийства первого молодого солдата у Гвенны долгие часы дрожали руки. После трех ночей крови и убийств она совладала с руками, но что-то невидимое, скрытое внутри, все так же дрожало, тряслось, как в лихорадке. «Что я за дура, – думала она. – Столько лет готовили, учили убивать клинком и взрывчаткой, стрелами и без оружия, научили голыми руками душить противника вдвое больше себя ростом, ядом прикончить целый легион». Она была уверена, что готова, и более чем готова, ко всему, а когда пришло время, обнаружила, что тело искусно убивает, а вот разум к такому ужасу не подготовлен. Невозможно было избавиться от воспоминания – как тошнотворно легко входил в тело конец прута, как тяжело завалился первый мальчишка, заливая ей руки липкой теплой кровью.
Убивала не только Гвенна. Пирр и Анник ежевечерне отбывали свой черед между кострами. У Длинного Кулака не кончались жертвы: пленники-аннурцы, проворовавшиеся ургулы, а после переправы через реку к ним добавились крепкорукие поселенцы – аннурские граждане, ушедшие жить за границу империи. Все они неровня были кеттрал и Присягнувшей Черепу, но, к облегчению Гвенны, всякий раз к эмоциям примешивалось отвращение. Несколько ночей спустя ургулы, чтобы оттянуть смерть и продлить мучения, оставили женщин совсем безоружными. Не помогло. Анник немедленно добиралась до глаз, проделывая пальцем то, что Гвенна сделала палкой, а Пирр одним небрежным ударом напряженных пальцев разбивала противнику гортань.
Бои были отвратительны, но куда хуже – следовавшие за ними резня и вопли. Длинный Кулак, до локтей перемазавшись в кровавой жиже, собственноручно вырезал сердца дюжине привязанных к кольям молодых солдат. Шаман навострился не задевать ножом крупных артерий, так что жертва была еще жива, когда он вырывал из груди трепещущее сердце и сжимал его в кулаке. Балендин, разумеется, охотно присоединился к трудам ургулов: с блестящими глазами, упиваясь ужасом пленников, жутко медлительными и уверенными движениями сдирал кожу. Одно дело – слушать о поклонении Мешкенту в учебном зале на Островах, другое – видеть своими глазами. И совсем другое – принимать участие.