Букреев слышал, что его мысль о беспрекословном выполнении всех приказов разъяснена замполитом со строгой отчетливостью. Он лишний раз мог убедиться в том, что его заместитель очень практичен и целеустремлен в политической работе, ясно определяет задачи коммунистов и комсомольцев в предстоящей операции. Батраков с партийной добросовестностью выполнял свои обязанности на войне, так же как в свое время на Кировском заводе он обтачивал на токарном станке детали; так же как потом, мобилизованный в политотдел машинно-тракторной станции, он в башкирской деревне скромно, но с железной настойчивостью проводил линию партии, доверившей ему работу в деревне.
С сожалением сбросив свои темно-синие бриджи, залосненные от седла, Букреев надел холодные и жесткие ватные брюки со штрипками. Следуя примеру замполита, он впервые надел тельняшку, а на нее — армейскую гимнастерку с вышитым на рукаве якорем на черном фоне шеврона, окаймленного золотым сутажом.
— Ворот расстегнуть? Морскую душу показать? — пошутил Букреев.
— Морская душа и без показа видна. Ее нарочно не покажешь, не застегнешь. Вот какие дела, Букреев. — Батраков прикрепил к поясу полевую сумку, повесил на плечо автомат и тихо добавил: — Я пока свой народ обговорю, ты… вы… — поправился он, — черкните письмецо домой, жинке.
— Почему именно сейчас?
— Шагаев просил. Чтобы с человеком, который за ней выедет, передать. А то уйдем в десант, другие дела придут… Письма надо передать сегодня же Шагаеву.
— Хорошо, Николай Васильевич. А вы?
Батраков покраснел, вынул из кармана письмо в мятом конверте и застенчиво сунул его Букрееву.
— Вообще, примета нехорошая… Письмо… Но у нас причина иная. Ну, я пошел.
— Через пятнадцать минут тронемся, — сказал Букреев, пристукивая сапогами, тугими от шерстяной портянки. — Сапоги я, Николай Васильевич, решил оставить старые. Не люблю необношенной обуви.
— Они у вас… ничего.
Батраков вышел в сопровождении Линника и Курилова. В коридоре на баяне заиграли «Землянку». Это была, как говорил Баштовой, любимая на «Малой земле» песня Цезаря Куникова. Букреев придвинул ближе лампу, вынул блокнот, вечное перо. «Самарканд… как это далеко…» И листок бумаги, на котором он в правом уголке поставил дату, казалось, не мог дойти туда, к границам Китая и Афганистана.
Не изменяя привычке, Букреев писал крупным и четким почерком:
«Родная моя, Ленушка! Это письмо передаю с Хайдаром, который выезжает за вами в Самарканд. Наше желание быть вместе или хотя бы поближе исполняется в канун очень важного для меня дня. Наша будущая встреча, может быть, явится наградой за то, что я должен сделать. Ты догадываешься, о чем я говорю? Оснований для беспокойства у тебя не должно быть. Ведь наконец-то начинается моя прямая работа по единственной моей специальности, которую я изучал свыше пятнадцати лет. Часто, скажу откровенно, я сетовал на то, что ничем почти себя не оправдал, что спокойствие семьи моей, спасение Родины добывалось как бы другими руками. Мне было тяжело, а как профессионалу-военному — просто стыдно, хотя, может быть, таких, как я, и приберегали для решительного удара по врагу. Видишь, я начинаю хвастать… Итак, сегодня сердце мое бьется спокойнее, чем всегда…»
Букреев посмотрел на часы. Прошло шесть минут. Он перечитал написанное и понял, что все это не то, не те слова. «Чепуха какая-то», — подумал он. Ведь нужно было просто рассказать по-деловому о принятом им решении о переезде, и всё. Он продолжал на втором листике блокнота: «Ты выедешь вместе с детьми в Геленджик и займешь мою комнату, где я оставляю кое-какие вещи у хороших старичков хозяев. Здесь подождешь меня. Береги детей, особенно на пароходе от Красноводска до Баку. Каспий сейчас штормит, и простудить дочурок нетрудно. Во всех дорожных заботах вполне положись на Хайдара. Ты, надеюсь, не забыла его?»
Не перечитывая, Букреев надписал адрес на конверте.
— Манжула, вот эти два письма немедленно отвезите начальнику политотдела базы капитану первого ранга Шагаеву. Оттуда — прямо к пристани.
Букреев вышел из казармы вместе с Манжулой. Батальон, готовый к походу, был уже во дворе. В коридорах на полу виднелись следы сапог, валялась солома, много рваной бумаги. Стало сразу неуютно, холодно. Где-то хлопнуло окно, и по пустым помещениям разнесся звон разбитого стекла.
Во дворе слышался тихий гомон.
К Букрееву подошли батальонный врач майор медицинской службы Фуркасов, Баштовой и Батраков.
— Я говорю нашему комиссару, что зимой неприятно идти в десант, — сказал доктор, протирая стекла очков.
Фуркасов был известен Букрееву еще по городу П., где доктор «следил за его сердечком».
— Прошу объяснить, Андрей Андреевич.
— Не люблю купаться в холодной воде. У меня — шут ее дери! — нудная и ничуть не романтическая болезнь, люмбоишиалгия. Что-нибудь говорит вам это название?
Фуркасов был добряком по натуре, весь склад его характера был глубоко мирным, воинственных людей ом не понимал, в чем откровенно сознавался.
— Вам-то тонуть еще не приходилось, доктор? — спросил Букреев.
— Если бы мне приходилось тонуть, вы не имели бы удовольствия видеть сейчас перед собой своего начальника медсанчасти, товарищ капитан. Я родился и рос, как вам известно, в Оренбургских степях и плаваю как топор.
Все коротко посмеялись.
Батальон был построен Степняком. Букреев спустился с крыльца. Сырая трава пружинила под ногами, и сырость ощущалась всем телом. Из лощины поднимался туман. Букреев скомандовал, и голос его возвратило эхо.
…Батальон двигался мимо кустов можжевельника и боярышника, похожих на огромных птиц, заночевавших возле дороги. Моря из-за кустов не видно было, и оно шумело где-то далеко внизу. Вот и белостенный домик начальника штаба. В одном окне светилась тонкая полоска. И ночь как бы сразу потеплела, головы людей повернулись к домику, и все притихли, как бы боясь растревожить его мирный покой. Среди идущих по дороге много тех, кто хорошо знает автоматчицу Олю, теперь жену начальника штаба. Баштовой побежал вперед — проститься. Теперь все услышали женский приглушенный плач, всхлипывания и расстроенный голос Баштового.
Таня, поравнявшись с калиткой, крикнула из строя:
— Оля, прощай, родная!
И опять тишина, топот ног. Потерянный за изгибом дороги домик многое напомнил всем. Теперь лучше молчать и думать. Под подковками сапог вспыхивали искорки.
Баштовой догнал колонну и пристроился к головной группе офицеров.
Пулеметная рота замыкала колонну. Шулик и Брызгалов шли в последних рядах. Позади них шли дядя Петро, бывший подводник Павленко, рассудительный украинец с Полтавщины, и два друга — Воронков и Василенко, вместе отслужившие еще до войны в Тихоокеанском флоте и призванные с орудийного завода.
Шулик придерживал обеими руками тяжелый станок пулемета, прикрепленный к спине. Он недовольно, по привычке, брюзжал:
— Одна ночь как ночь выпала, и ту отняли.
— Война ночи боится, — утешил Брызгалов.
— Сейчас, видать, по всему фронту суета, солдату спать некогда, — сказал Воронков.
Шулик полуобернулся.
— Проснулся наконец-то, Воронков. А то чую, кто-то позади меня сопит и сопит.
— Суета наперед нас поспешает, — заметил Павленко в ответ на слова Воронкова. — Не она за нами, а мы за ней. Такое уж наше дело — мыкать по свету, Шулик.
— Я уже замыкался на этих побегушках.
— Толк хоть есть от твоей маеты, Шулик, — сказал дядя Петро. — Грешно сейчас судьбу гневить. По всем фронтам немец побёг.
— Гонят его везде, дядя Петро, — согласился Шулик. — А помнишь деньки-денечки? Коряво нам приходилось. Знай отступали.
— Моряки не отступали, — сказал Павленко.
— Тебе просто посчастливилось, Павленко. Ты тогда под водой плавал и ничего, что снаружи, не видел. А мне довелось Керченский пролив, от Камыш-Буруна до Таманского порта, еще в сорок втором форсировать, в мае месяце, друг ты мой…
— Легко его брать, пролив? — деловито спросил до этого молчавший Василенко.
— Смотря на чем его брать и когда. Я тогда его брал, повторяю, в мае, на камере. Надул камеру своим духом и пошел грести отцовскими веслами.
— Руками, что ли?
— А то чем же!
— Ты давние времена припомнил. Теперь наши уже Днепр перефорсировали — на тот берег вышли, — сказал Воронков.
— Мне Днепр не довелось оставлять, потому и не могу про него ничего вспомнить, кроме того, что мальчишкой в нем чуть было не утоп.
— Там, по всему заметно, тоже моряки работают, — заметил Брызгалов.
В разговор снова вмешался дядя Петро:
— Моряки? Где же их столько набрать? Пехота немца бьет. Красная Армия. Под Киевом как будто и работали моряки, но всего одна бригада. Мне невдомек, ребята: командира бригады Потапова, случаем, не туда перекинули?
— Потапов, слышно, на Балтике, — сказал Павленко.
Воронков тихо рассмеялся:
— Теперь немца так погнали с Тамани, что камеры не успели приспособить. Передавали раненые ребята из двести пятьдесят пятой бригады: на одной только Чушке тысяч десять его выложили…
— Не видал — не знаю. — Шулик поерзал плечами, затекшими от ноши. — Тамань на этот раз без Шулика размоталась.
Рота шла в положении «вольно», как обычно при ночных маршах. Пулеметчики тихонько переговаривались во всех взводах. Иногда шагавший по обочине Горленко прикрикивал, и разговоры замолкали, но ненадолго.
— Побанились хотя вовремя, — сказал Павленко.
— Теперь долго до мочалки будем добираться, — поддержал его Шулик. — Банить будут соленой водой да шрапнельным веником.
— В Крыму сообразим, — сказал дядя Петро. — И в Феодосии бани имеются, наверняка знаю.
— До Федосьи вытрусишь кости, — пошутил Шулик. — До Феодосии Керчь надо через пролив взять, а потом Турецкий вал, Акмонайские укрепления, а там еще Три Колодезя и еще…
Входили в город. На окраине, по всей длине улицы, остановилась на ночь колонна грузовых машин. В разгороженном саду, под яблоней, выделявшейся своей низкой и округлой кроной, горел костер. Вокруг огня стояли и сидели на корточках красноармейцы. На машинах спали сидя мотострелки, и кое-где у кабинок стояли люди.