— Я приказал им наступать.
И все присутствовавшие в салоне поняли, что означает слово «им».
Глава сорок вторая
— Командующий приказал выходить к главным силам, к Керчи, — сказал Гладышев, внимательно изучая своими пытливыми глазами вызванного им Букреева. — Вот радиошифровка.
Букреев, сняв свою морскую потрепанную фуражку, затянутую маскировочным чехлом, провел ладонью по зачесанным назад волосам. Белые нити, незаметные раньше, увидел полковник в волосах комбата. Расшифрованное и написанное карандашом на серой оберточной бумаге приказание командующего Букреев сжимал пальцами, черными от въевшейся в кожу копоти и сплошь в заусенцах.
— Понятно?
— Понятно, товарищ полковник. Но… как быть с нашими ранеными?
— Раненые пойдут, конечно, с нами.
— А тяжелораненые?
— Надо смотреть правде в лицо, — сказал Гладышев. — Что мы можем сделать с тяжелоранеными? Нести их на плечах? Нужен стремительный бросок, штурм на прорыв.
Букреев молчал.
— Тяжелораненых, тех, кого не успеем вывезти морем, придется нести… А как мы сумеем вывезти морем? — Полковник прошелся по блиндажу, уперся в стенку, вернулся.
Дежурный радист, принимавший радиограмму, настороженно посмотрел на него и снова принялся за свое дело.
— На берегу валяются старые шлюпки, — сказал Букреев, — мы не чинили их, чтобы не давать повода, не соблазнять…
— Шлюпки дырявые. Их побило и осколками и камнями. Их, очевидно, нужно — как это там у вас, у моряков, делается — конопатить, смолить? А чем конопатить и смолить и когда? Я поручил Степанову выискать все, что может послужить переправочными средствами… Но ведь это все ненадежно…
— Бутылка с каэс[9] против танка — тоже ненадежно, — осторожно сказал Букреев. — Однако пользовались, и… помогало.
— Вообще подумайте. Но думайте недолго. В нашем распоряжении меньше суток… Потом, чтобы переправлять тяжелораненых, нужны опять-таки опытные моряки. А нам дорог каждый человек для выполнения боевой задачи. Прорывать придется вам, морякам. Мои красноармейцы втрое больше выдержали атак за эти дни… Большие потери… И оставшиеся в живых так поизносились… — Полковник твердо, будто досадуя на какую-то допущенную им слабость, сказал: — Приказ командующего объявите вашим офицерам, детали обсудим сообща.
Офицеры батальона, собранные Букреевым на командном пункте, мало походили на прежних геленджикских молодцов, любивших позубоскалить, пошутить. Офицеров оставалось немного. Многие погибли или выбыли из строя. После дневного напряженного боя офицеры пришли из траншей какие-то обугленные, взвинченные. Они пили воду, нервно пересмеивались, а потом сразу замыкались и притихали.
Степняк прищурил глаза, откинулся спиной к стене. Казалось, он спит. Из-под шапки у него по вискам и лбу скатилась черная струйка пота. Рыбалко зубами потуже затягивал бинт на руке.
Никто еще не знал причину сбора. Вечерами обычно подытоживались результаты дня, и заснувший Степняк, вероятно, рассчитывал, что и сейчас будет разговор о том же. Его роль теперь была невелика, так как пулеметная рота давно была расформирована, и, по шутливому выражению Рыбалко, Степняк теперь как командир роты ничего не стоил.
Но когда Букреев коротко передал приказ командующего и сказал, что трудно будет вывезти раненых, Степняк открыл глаза и с недоумением вгляделся в Букреева.
— Мы так никогда не поступали, — сказал он медленно и провел кулаком по запекшимся губам.
— Как надо поступить в данном случае?
— Биться до конца!
Степняк встал, схватился за ослабленный пояс, туго подтянул его и долго не мог попасть острием пряжки в нужное отверстие. Руки его дрожали, и он старался сдержать гнев. Букреев отлично понимал его состояние, понимал и свое трудное положение. То, о чем предупреждал Тузин, случилось. Рыбалко горячо поддерживал Степняка.
— До конца? Но наш конец — выигрыш для врагов, — ответил Букреев, стараясь не быть резким.
— Вы слышали, как погибал один наш военный корабль у Констанцы, товарищ капитан? — по-прежнему со злостью проговорил Степняк. — Ребята не покинули своих раненых друзей, и никто не ушел. Они отстреливались до последней минуты. Они вели себя, как матросы «Варяга». Они, утопая, махали бескозырками и ушли с кораблем на дно моря. Но мы их помним и чтим.
— Но гибель корабля со всем экипажем все же выгода для противника!
— Пусть так! — твердо отрезал Степняк. — Но самим уходить нельзя. Нельзя оставить хотя бы одного раненого. Они наши товарищи…
Перед мысленным взором Букреева встала картина, как будто навсегда застывшая в его зрительной памяти: розовая раздробленная кость голени, и ее, Танины, пальцы, теребившие полу ватника. Ее оставить? В подвале школы могли так же лежать и его жена или сестра… «Они наши товарищи»… Степняку было легче, так как он отвечал только перед собой, перед своей совестью.
— А если невозможно будет захватить с собой тяжелораненых? — тихо сказал Букреев. — И невозможно будет отправить всех на Тамань? Погода тяжелая… И не на чем…
— Тогда нужно защищаться до конца.
— Самим наверняка стать добычей врага?
— У нас есть для себя личное оружие, товарищ капитан!
— Застрелиться?
— Хотя бы.
— Как думают остальные офицеры?
Наступило тягостное молчание, и никто не хотел встречаться со взглядом командира батальона. Все знали, что этот обычно сдержанный человек шутить не любит и может пойти наперекор всему, чтобы заставить выполнить свою волю.
Порывистый в силу своей молодости и живого склада характера, Курилов поддерживал Степняка и молча сжал его руку, вызывающе глядя на комбата. Командир второй роты Захаров, плотный, широкогрудый морской офицер, из бывших инженеров-нефтяников, понимал Букреева очень хорошо, сочувствовал ему, но все же симпатии свои в этот момент должен был отдать опять-таки Степняку. Захаров старался попасть в тень своим большим курносым лицом, чтобы не встречаться глазами с командиром батальона: тут ему изменила обычная храбрость. Присутствовавший на собрании офицеров Линник также был на стороне Степняка и Рыбалко.
— Разрешите мне? — сказал Батраков, подняв свои светлые глаза. — У нас сравнительно много тяжелораненых, и мы не можем так просто оставить их на произвол судьбы. У нас в одной только школе вместе с армейцами, пожалуй, наберется полсотни, а то и больше раненых, которые не могут двигаться без посторонней помощи. Если бы мы имели дело с гуманным противником, можно было бы оставить командованию противника письмо, поручить раненых своему медперсоналу. Но так, на беду, писали только в старых романах. Где-то я читал такое… Против нас — фашисты, а они вырежут всех наших… Вот что тяжело.
— Разнесут, — поддержал его Рыбалко, — порежут.
— Что же делать? Как поступить, товарищи? — Батраков передернул плечами. — Командующий обещал выслать катера в дополнение к нашим плавсредствам. Вывезем всех тяжелых, а тогда и на прорыв. А пока удержимся.
— Правильно! — воскликнул Степняк, ловивший слова замполита, шевеля пальцами, будто проверяя каждое из них на ощупь.
Слова Батракова, произнесенные тихо, вдумчиво, в противовес бурным высказываниям Степняка, разрядили атмосферу. Степняк теперь виновато поглядывал на Букреева, может быть досадуя на слишком резкий тон своего выступления. Рыбалко тоже был смущен. Теперь последнее слово принадлежало комбату.
Букреев поднялся; за ним, гремя оружием, поднялись все, сразу же заполнив тесный кубрик.
— Я поставлю в известность командира дивизии о принятом вами решении биться до конца, он снесется с командующим. Отправляйтесь по своим местам, товарищи.
Кубрик опустел. Степняк нарочито замешкался у входа:
— Товарищ капитан, можно обратиться?
— Говорите.
— Ваше мнение, товарищ капитан?
— Я его высказал.
— Но вы решили передать комдиву наше решение, а не ваше…
— Меня, знаете ли, товарищ Степняк, пятнадцать лет учили безусловному выполнению приказаний. В этом я видел отличие армии от завкома, месткома или провинциальной ячейки Осоавиахима.
— Вы меня извините, товарищ капитан, я не хотел вас обидеть… Я сказал то, что хотел, но, может быть, не так… не в удачной форме. Ведь тяжело даже подумать, что можно покинуть своих друзей, покинуть из-за того, что они были храбры, не щадили своей жизни! И вот… Вы знаете, у каждого из нас нервы взвинчены. А мне показалось… Даже постановка вопроса о раненых показалась мне странной… Как же иначе? Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли. Я мысленно и вслух называю себя букреевцем, и мне неприятно будет, если мой командир Букреев вдруг решит…
По выражению глаз, по дрожи в голосе и внутреннему порыву, сдерживаемому только усилием воли, Букреев почувствовал искренность Степняка. Сейчас, оставшись наедине, говорили два человека, говорили просто и откровенно. Сейчас Букреев мог объяснить ему свое душевное состояние, поведать свои мысли, не стесняясь своей ролью старшего начальника, не думая о том, что его высказывания, будучи неправильно истолкованы, могут повлиять на характер решения. Букрееву хотелось самому оправдаться как человеку, чтобы никто не мог обвинить его в жестокости, в пренебрежении к раненому солдату. Он без обиняков объяснился со Степняком, чувствуя, что тот в данный момент его поймет, правильно истолкует его мысли. Степняк ушел от Букреева взволнованный и примиренный.
Букреев позвонил командиру дивизии и несколько сбивчиво рассказал ему о результатах совещания. Гладышев потребовал формулировки принятого решения и обещал срочно снестись с командующим. После разговора с командиром дивизии Букреев как бы снова вернулся в определенный мир, подчиненный суровым уставам войны, и все вокруг снова приняло привычные формы.
Он почувствовал какую-то неловкость и за свое поведение на совещании, и за разговор со Степняком, и за все мысли, нахлынувшие на него и затопившие то обязательное, чему он был подчинен. Продиктовав дежурному радиограмму на имя командующего и поручив передать ее по телефону на КП дивизии, Букреев вышел вместе с ординарцем. Кулибаба закрыл за ними железную дверь.