— Давал.
— Присягу принимал?
— Как полагается… Принимал.
— А если каждый из нас так поступит? Ты знаешь, что делают с такими, как ты?
— Деваться некуда… Что тут, что там… — связанный рванулся вперед, закричал: — вы тут за орденами сидите, а мы…
— Разрешите, товарищ капитан, — горячо запросился Шулик. — Я его срежу по уху за такие слова. Ах, ты, ряшка!
— 'Мы — военные люди и сидим здесь потому, что выполняем приказ, — медленно сказал Букреев. — Если каждый будет думать по–твоему и так поступать, некому и негде будет и орденов давать, а самое главное, не з а что. Понимаешь?
— А пошли вы… развяжите! Развяжите!
Букреев вгляделся в лица окружавших его людей и прочитал приговор.
— Убить его, как собаку! — крикнул Шулик, и его поддержали остальные.
Человек упал и натужно пополз к Букрееву, оставляя в песке колею. Он полз и как будто тихо повизгивал. На губах его, растресканных и обветренных, появилась кровь, в глазах был ужас, такой ужас, что Букреев не мог смотреть на него. Еще немного, и он не в состоянии будет проявить ту твердость духа, которая сейчас от него требуется.
— Манжула!
— Я слушаю вас, товарищ капитан.
Сдерживая свое волнение огромным напряжением воли, Букреев сказал:
— Манжула, исполняйте приговор…
Он видел, как полились слезы из глаз осужденного, как, всхлипывая, он поднялся на ноги и, повинуясь Манжуле, покорно повернулся лицом к морю. Осужденный неожиданно напомнил Букрееву ходившего по дворам в их городке парня–огородника, продававшего редиску и зеленый лук. Он ходил с корзиной, настороженный, худой, вздрагивая, когда из подворотни выскакивала собака. Тогда, в детстве, ему было жалко парня, тяжело было смотреть на худые опорки и рваные штаны.
Букреев отошел в сторону, но заметил, как Шулик зло ударил осужденного кулаком, и услышал голос Манжулы: «Не тронь, Шулик».
Выносилась длинная и сильная волна, как это бывает при отмелях. Тузик повернуло и захлестывало, и он, словно живой, кивал носом. На армейском фланге редко стреляла полевая пушка и какими‑то озябшими очередями стучали пулеметы.
Манжула крикнул:
— Гляди последний раз на море, шкура!
Раздались два негромких пистолетных выстрела. Кажется на сырой песок рухнуло тело. Не оглядываясь назад, Букреев поднимался к командному пункту.
Ночью Шалунов ушел к Тамани, захватив раненых и письма. Моряки поднимались в траншеях и своим чутким слухом улавливали постепенно затихающий шум моторов бронекатера. Говорили о своих кораблях, вспоминали мирные дни и боевые походы, а потом отправлялись на поиски пищи. С щупами и лопатами тщетно искали ямы с зерном и овощами, варили листья свеклы с консервами — на десять человек одна банка — и ужинали. Кое‑кто ходил в разведку, просачиваясь через линию фронта. Разведка связывалась с продоперацией. Теряли людей, но все же приносили галеты, сухие овощи, консервы, кофе и редко — спирт.
Разведчики добывали сведения о противнике, иногда приводили «языка». Пленные показывали, что от плацдарма отведены войска, штурмовавшие первые дни, а на их место пришли свежие части с южного побережья и от Сиваша. Этой же ночью, после того, как утихла стрельба, Гладышев прислал красноармейцев за газетами, привезенными Шалуновым для дивизии. Вместе с ними пошел Букреев, решивший проведать Таню. Его тянуло к ней, хотелось быть возле нее, говорить с ней. Это непреодолимое влечение можно было объяснить по–разному, но только не в дурную сторону. Никаких плохих замыслов по отношению к Тане у Букреева не было, и во время их коротких встреч он старался это подчеркнуть. Она отлично понимала его своим женским чутьем и, в свою очередь, тепло и доверчиво относилась к нему. Между ними установились дружеские отношения взаимной симпатии и доверия. Еще с Геленджика, с памятной встречи у крыльца штаба, устанавливались эти отношения.
Отделившись от красноармейцев, Букреев повернул к школе. Он нашел Таню радостной и возбужденной.
— Жаль, что темно, Николай Александрович, — сказала она, пожимая его руку, — я прочитала бы вам, что пишет мой Анатолий. Он, оказывается, умеет писать чудесные письма.
Бумага шелестела в ее руках. Белое пятно то шевелилось у ее коленей, то вспархивало, как голубь, повыше. Они сидели на камнях. Серые облака напоминали им их первое становище на Таманском полуострове, возле Соленого озера. Букрееву хотелось о многом поговорить, рассказать о письмах жены, многим поделиться. Но он молчал и видел только этот порхающий лист бумаги, светлые глаза своей собеседницы, поблескивающие даже сейчас, в темноте.
Она перестала говорить о Курасове, о себе, и, приблизившись к нему, тихо и извинительно произнесла:
— Я так счастлива за вас, Николай Александрович.
— Вы… насчет награды.
— Нет, нет. То мы уже пережили, порадовались. Я говорю о вашей семье. Она в Геленджике. Совсем близко отсюда. Анатолий и об этом мне написал.
— Да, Таня. Они уже в Геленджике. Сегодня я получил от жены два письма. Одно еще из Самарканда, а второе, привезенное Шалуновым, уже из Геленджика. Такие случаи могут быть только в нашем неестественном положении.
— Действительно, неестественное положение, — сказала она задумчиво.
— Вы что‑то вспомнили.
Таня приблизила к нему свое лицо, и теперь были видны ее глаза и губы и ощущалась теплота ее дыхания.
— Когда ранили Горленко и я тогда, помните, прибежала к нему, он вспомнил нашу первую встречу в Новороссийске. Тогда дул страшный нордост. Тогда еще дрались в Севастополе, но здесь, где мы сейчас, стояли немцы. И, знаете, что еще он сказал мне: «Я подарю тебе, Таня, игрушку. Сам вылеплю ее из синей глины. На нее будут смотреть люди и никогда не захотят войны…»
— Что же за игрушка?
— Не знаю, не объяснил. Игрушка из синей глины. Игрушка… — задумчиво протянула Таня, — кто же ею будет забавляться? Сколько лет вашей старшей дочери?
— Через восемь лет ей будет столько же, сколько сейчас вам.
— Пусть не будет похожа на меня…
— Почему?
— Пусть не придется ей воевать. Очень тяжело.
Слева поднялись ракеты, осветили серые рваные края облаков, цеплявшиеся за крутые обрывы, где прятались в траншеях стрелки Рыбалко, пулеметчики Степняка… Отдаленный гул долетел от Керчи. По причалам Чушки, песчаной косы, похожей на копье, нацеленное к бедру Крыма, били батареи Митридата.
Из школы кто‑то выходил, слышались негромкие голоса: «Не завали, Иван»… «Живой — легкий, а мертвого будто свинцом наливает»… «Держи выше».
— И все же мне хотелось бы, чтобы моя дочь была похожа на вас, Таня, — сказал после короткой паузы Букреев.
— Что вы, Николай Александрович. Я плохая, злая, вернее, вспыльчивая. Помню, как меня прорабатывали в Геленджике, в госпитале. Не человек, а сплошные грехи. Ходячее зло, — она тихо засмеялась, охватив колени руками. — К тому же у меня имеется еще один крупный недостаток. Я… тщеславная.
— Неверно.
— Вы же меня мало знаете. Совершенно верно. Я мечтала стать Героем и стала. Честное слово, мечтала.
— Наговариваете на себя, Таня. А это не плохо… мечтать и осуществить свою мечту. Вот мне хочется сейчас, сидя вот на этом камне, в рыбачьем поселке, куда вряд ли нас снова забросит судьба, хочется дожить до победы, до мира. Вернуться в Москву, пройтись по улице Горького, пройти в нозень- кой форме, с погонами, с золотой звездочкой, пожить в хорошей гостинице, пойти в Большой театр, в партер и чтобы на тебя все смотрели… Как чудесно… Я мало жила в Москве, но об этом городе у меня самые лучшие воспоминания. Там жил Матвей, там родился наш мальчик… Тоска, тоска, товарищ комбат. Вот вы пришли, думали отвлечься от всех забот, поболтать с веселой девушкой, и нате… Вчера мы сидели с Тамаркой и так же серьезно говорили, как вот сейчас. Говорили о прошлом и будущем. Тамарка вспомнила своего Звенягина, плакала и смеялась, нервно смеялась… Окончится война и назовут нас, воевавших девушек, тяжелым мужским словом — ветераны. Придем мы с войны грубые, «с тоской во взоре», как сказала Тамара. Будем мы первое время еще в моде, а потом девушки з шелковых чулках, вот с такими завитушками оттеснят нас. Зачем мужчинам лишняя грусть? Не знаю, так или не так будет, Николай Александрович, но смутила меня Тамара. Она последнее время много плачет и себя нисколько не бережет, ловит пули. Вчера ее прямо‑таки притащили красноармейцы с передовой, ругались — неосторожна.
— Но вам, Таня, нельзя так думать. Вас любит хороший человек. Кончим операцию, отправят пас на Большую землю, отпущу вас. Надевайте шелковые чулки, делайте эти самые завитушки, живите. За примером далеко ходить не нужно. Возьмите хоть Ольгу Башто- вую.
— Я и не думаю. К слову пришлось, рассказала. А насчет тихой семейной жизни… Не знаю. Пока своих не разыщу, от вас не откочую. Правда, странное слово о т- кочую. У нас санитаром работает тамбовский колхозник, очень серьезный пожилой человек. Он ввел это слово. Только он другой смысл вкладывает. Вы слышали, недавно пронесли кого‑то из школы, это он и называет о т к о ч е в а л с я. — Таня встрепенулась, потерла ладони. — А, впрочем, не будем отравлять себе немногие хорошие минуты на необитаемой нашей земле. Если по правде вам сказать, мне сейчас хочется одного — есть.
— Вы голодны.
— Нет, нет, не очень…
— Я вам организую кое‑что. Пришлю… Кстати, вам Шалунов передал посылку Курасова?
— Передал. Но я последовала вашему «дурному» примеру.
— Напрасно. Мы одно, вы другое.
— Совсем не напрасно. Да и что такое шоколад? Что я, ребенок? Вот бы покушать чего‑нибудь вкусненького. Нажарить бы картошечки с салом, с луком, а? Вилкой бы положить на тарелку. Понимаете, вилкой. Сегодня раздавала раненым ваши посылки, а у самой слюнки текли. Пришел Батраков. Достал стаканчик серебряный с голубой эмалью, и мы всем по такому стаканчику вина роздали. Как мало все же человеку нужно — выпьет раненый, ляжет, зажмурится от удовольствия.
Кто‑то позвал: «Таня».
— Это ты, Тамара?