Огненные времена — страница 37 из 66

После горя и ужаса, которые я испытала, монастырь казался мне уютной гаванью. Регулярные ритуалы давали мне возможность общаться с богиней и в некоторой степени смягчали мою скорбь, ведь при соприкосновении с красотой мы вспоминаем все самое лучшее и прекрасное, что было в тех, кого мы утратили. Если бы ты увидел меня во время молитвы, увидел мое спокойное, невозмутимое лицо, ты подумал бы, что я такая же добрая христианка, как и все остальные.

Но если в предписанный час я вставала на колени в моей уединенной келье, делала это я только тогда, когда меня могли увидеть. И когда, как благочестивая монахиня, я перебирала четки и бормотала молитвы, моя молитва была обращена не только к Матери Иисуса, но и к матери всех людей.

Каждый день я молилась и каждый день задавала одни и те же вопросы: «В чем мое предназначение здесь? Когда найду я своего возлюбленного?»

Я знала, что найду здесь ответы на эти вопросы. Моя бабушка умерла, но она посадила семя. В безопасной и благодатной почве монастыря оно начало прорастать.

Итак, я оставалась в монастыре, живя вместе с остальными сестрами в духе послушания, бедности и благочестия, завещанном святым Франциском. Невозможно было стоять на коленях так много времени и не начать размышлять. Нельзя было, так часто наблюдая за лицами истово молящихся сестер, не поддаться такому же порыву. В монастыре я начала обретать покой. Если честно, то я никогда не считала себя малодушным и порочным созданием, ради которого кто-то должен проливать кровь. Конечно, я не могла бы поклоняться Богу, который требовал бы такого кровопролития ради спасения мира от вечного мучения или считал бы такое мучение подходящим наказанием за мелкие сексуальные прегрешения или нерегулярные посещения мессы.

Но я начала подозревать, что слово «Бог» может быть другим наименованием того, что до сих пор я знала как богиню. Я видела это на светящимся внутренним светом лице матери Жеральдины, слышала это в ее восторженном голосе, когда во время вечерней молитвы она говорила о солнечных лучах, струящихся в окна часовни, и о том, как прав был святой Франциск, когда говорил, что слава природы намного превосходит красоту любого из творений человека.

«Вся земля – это великолепный храм, – сказала она однажды, – а мы – счастливые души, которые в нем поклоняются».

Я не могла не согласиться с этим утверждением и в ту ночь легла на свою узкую кровать, убежденная в том, что богиня окружает меня, защищает меня, живет во мне.

Но однажды я увидела во сне Жакоба. Его борода и длинные смоляные кудри были охвачены огнем, а правая рука вскинута в предостерегающем жесте. Он сказал мне:

– Костры приближаются с каждым днем, моя госпожа. Костры приближаются с каждым днем.

Как-то раз, на второй год моего пребывания в монастыре, в первой половине дня я направилась, по своему обыкновению, в лазарет. Сопровождала меня сестра Габондия. Она была похожа не на женщину, а на тощую птицу. У нее было всего несколько зубов, яркие, пронзительные глаза и прорезанное глубокими морщинами лицо. Не помню ни одного случая, чтобы она улыбалась. Она была вдовой, и у нее были дети, при упоминании о которых она всякий раз кривила губы. Они отправили ее много лет назад в монастырь, но неудивительно, учитывая ее противный характер. Мне было жаль больных, за которыми она ухаживала без единого слова сочувствия, без малейшего знака сострадания. А в те дни, когда у нее было особенно скверное настроение, до меня часто доносились крики ее пациентов, настолько грубо она купала их или смазывала их болячки.

О да, я вижу, тебе неприятно само упоминание о прокаженных. Но я после стольких лет ухаживания за ними больше не испытываю перед ними того страха, что испытывала когда-то. Я тоже была в ужасе, когда мать Жеральдина впервые поручила мне заботу о них. В нашей монастырской больнице было отделение для таких прокаженных, за которыми уже не могли ухаживать их товарищи по несчастью, жившие в горах за пределами города и окружавших его деревень.

Но ни одна из монахинь, с которой я говорила на эту тему, не боялась заразиться проказой. Многие из них долгие годы ухаживали за прокаженными, и ни одна не заразилась. Вероятно, это таинственное обстоятельство объяснялось тем, что каждая из сестер, уходя из лазарета, обязательно мыла руки в тазике с чистой, постоянно сменявшейся водой, при доставке которой из колодца непременно произносилась молитва, обращенная к святому Франциску. Франциск же, помимо всего прочего, был особым защитником прокаженных. Возвращаясь домой с войны, перед тем как Бог призвал его к нищенству и бескорыстному служению, он встретил на дороге прокаженного. Несчастный страдалец прятал лицо под черным плащом, который он был обязан носить, и звенел в колокольчик, предупреждая встречных о своем приближении. Но святой Франциск преисполнился сострадания, спешился, крепко обнял страдальца и тут же оставил его – в радостном недоумении и с весьма увесистым кошельком.

Конечно, когда я впервые вошла в огромную комнату, в которой размещался лазарет, я была ужасно напугана. С детства я была воспитана в страхе перед прокаженными, которые изредка, гонимые голодом, появлялись на окраинах нашей деревни. Помню скрюченные фигуры, закутанные в рваные серые хламиды, деформированные руки и ноги, замотанные грязными тряпками, темные обезображенные лица, выглядывавшие из-под капюшонов. Помню звуки колокольчиков и хлопушек – и как матушка тащила меня за руку домой, в безопасное место, а отец с расстояния кидал им гнилые фрукты. Помню еще ужасное выражение на лице матери, когда мы пошли на речку стирать и увидели на камне человеческий палец, верхнюю часть пальца – серо-белую, обескровленную.

Первым прокаженным, которого я мыла, была молодая женщина благородного происхождения, которая сказала мне, что когда-то была красавицей. Она плакала от стыда, когда я снимала с нее серое одеяние, обозначавшее ее как нечистую, а я плакала от жалости. Лицо ее трудно было назвать человеческим: переносица совсем провалилась, а часть лица занимал начинающийся у края рта и наполовину закрывающий глаз огромный яйцеобразный пузырь, покрытый блестящей белой кожей. Она пришла, потому что потеряла чувствительность ноги, а с ней и три пальца на ноге и больше не могла самостоятельно передвигаться. И в то же время, как и все остальные прокаженные, она жила в постоянном страхе перед тем, что горожане увидят ее и сожгут как виновную в распространении чумы. Несмотря на все наши старания, она вскоре умерла, потому что зияющие раны, оставшиеся на месте отвалившихся пальцев, оказались гангренозными.

Как тихо было в огромной комнате и каким безмолвным было страдание! У многих больных были деформированы рты или челюсти, и они просто не могли говорить. Другие же молчали от стыда. Большинство из них официально уже были «похоронены», то есть объявлены умершими, и присутствовали на собственных похоронах в церкви, где не было никого, кроме их самих и священника, да и то стоявшего от них как можно дальше.

Так вот, в то утро я должна была ухаживать за одним из таких больных. Это был старый крестьянин по имени Жак, сохранивший, несмотря ни на что, острый ум и невероятно бодрый дух. Болезнь уже съела обе его ступни до лодыжек, но он медленно передвигался на собственноручно сделанных костылях и самостоятельно посещал уборную (он говорил, что лучше умрет, чем будет мочиться в постель). Это было удивительно, потому что и на руках у него остались только большие пальцы, а лицо было так обезображено, что любой другой не стал бы пускаться в такое путешествие, боясь того, что его могут увидеть. Переносица провалилась у него так глубоко, что ему пришлось вырезать гниющую плоть и хрящ, чтобы освободить ноздри для дыхания. После этого ноздри у него торчали прямо из черепа. Одно из век было разъедено полностью, отчего глазное яблоко в глазнице совсем усохло и изъязви лось.

В общем, внешность у Жака была весьма уродлива, но он провел в лазарете пять лет, и я так привыкла к нему и к другим пациентам, что уже могла не замечать их обезображенных лиц и тел и легко представляла их себе такими, какими они когда-то были. Мы с Жаком привязались друг к другу. Я воображала себе, что он – мой отец, доживший до старости, и я ухаживаю за ним, а у него, наверное, была дочь, видеть которую из-за своей болезни он больше не мог.

Каждое утро он встречал меня словами: «Доброе утро, моя дорогая сестра Мария! Милостив ли к вам Господь?»

Когда я неизменно отвечала: «Милостив» и спрашивала о том, как он себя чувствует, он обычно отвечал: «Хорошо, как никогда! Жить в таком уюте и предаваться досугу, да еще когда за тобой ухаживают такие прелестные женщины! Ах! Это куда более чудесная жизнь, чем та, о которой я когда-либо мечтал, работая в поле! Да я и представить себе не мог, что в старости буду срать в уборной, под крышей, как сам сеньор!»

И он улыбался изуродованными губами, обнажая серые, беззубые десны, и я улыбалась ему в ответ, обрабатывая его язвы.

Конечно, язвы эти были такими же ужасными, как у всех остальных. В действительности его тело было изъедено болезнью больше, чем у других. Но каким-то образом ему удавалось переживать всех. Каким-то образом ему удавалось избегать гангрены и следовавшей за ней немедленной смерти.

Но вернемся к тому утру с сестрой Габондией. Когда мы пришли в лазарет, нашей первой обязанностью было опорожнение и чистка ночных горшков под насосом в ближайшей уборной. Покончив с этим делом, мы вернулись в лазарет, чтобы подмыть тех несчастных, что были так искалечены или слабы, что не могли уже добраться до ночного горшка.

Вернувшись, я ожидала, что Жак поздоровается со мной, как обычно. Но он зловеще молчал. Тогда я направилась прямо к моему другу и, к нашему общему смущению, обнаружила, что он впервые за все время сходил под себя. Случись это с кем другим, я не испытала бы ни малейшего чувства неловкости. Но то был Жак, гордившийся тем, что приносит горшки другим. Я встревожилась и стала спрашивать его, не стало ли ему хуже, но он лишь отводил глаза, явно стыдясь своего положения, и не произнес ни слова даже после того, как я принесла чистую смену одежды и переодела его.