Какие-то куцые месяцы минули, ну февраль… март… июль… А сколько событий! О чем страшились говорить — стало фактом жизни. Те же месяцы, дни, а сколько каждый вместил! И самое замечательное — как вырос народ, какое стремительное прозрение!..
Рукопись на столе, книги смотрят с библиотечных полок — и в сознании продолжается работа: хорошо бы вставить это, а к этому вот добавить, не забыть о том помянуть, и вот это — само просится…
И расчехляю машинку, отбиваю вереницы новых страниц… Пусть, пусть… Настоящая книга обязательно выше своего создателя — в этом я убедился. Есть внутренние силы сцепления мыслей, выводов, страстей — и они диктуют свою волю. Ты только познаешь ее. И книга складывается по своим законам. Я только стараюсь эту внутреннюю логику не загубить — развернуть точно.
И этому есть объяснения. В меня тоже заложена воля событий. Я пишу, стараясь опережать события, но не всегда это удается.
С час назад вернулся — ходил на рынок, в магазинах почти ничего не купишь, а купишь — почернеешь от очередей. Из почтового ящика вынул «Известия». Мокрый от сумок, остываю в кресле, прочитывая газету. И весь проваливаюсь в чтение рубрики «Письма о жизни».
И вчитываюсь в одно письмо, вчитываюсь…
Как же можно после этого молчать?
Сажусь за машинку. Пусть еще вставка, пусть самая последняя! Люди должны знать, что было. Годы все затянут мертвой зыбью — и боль, память ослабевают, а после незаметно отступят, сотрутся, ничего не запомнится. Да к тому же я не раз был свидетелем того, как вышибаются из памяти события, как ложь выдается за правду и как все начинают верить в эту единственную «правду», назначенную.
Сбоку, на газетной колонке, оттиснуты слова письма.
Нет, не убит — вполне благополучно дожил до пенсии. Но ограблен! Ничего не осталось — отнята жизнь, и неизвестно за что. Целые поколения живых, но с отнятыми жизнями — вот это должна вобрать огнем память.
Надо обязательно запечатлеть в книге этот крик сердца. Пусть ляжет красной пламенной лентой в историческую память народа — боль, оскорбление, унижение. За что? За честно прожитую жизнь?..
Письмо названо «В чем я виноват?». Привожу его дословно.
«В 15 лет, прибавив себе 3 года, я ушел в сорок первом воевать — надо было Родину защищать. После войны честно работал, восстанавливал страну и не считался ни с плохой пищей, ни с малым заработком.
Но сегодня мне говорят, что я опять виноват в развале экономики, и опять я должен платить за чью-то нерадивость и бесхозяйственность. Правительство бросало налево и направо мною заработанные деньги, выходит, виноват?..
Как вы думаете, сколько можно пользоваться моим терпением? Шахтеры, мол, не правы, что требуют отставки правительства, на митингах тоже не правы, что кричат «Долой компартию», а кто тогда прав?..
Хорошо, теперь уже смерть не за горами, ведь другого счастья нет. Как же так, что до сегодняшнего дня некому защищать нашу честь и спросить с действительно виновных? Разве от хорошей жизни у нас раздаются выстрелы в республиках и до сегодняшего дня нигде нет покоя?..
В первые часы Советской власти объявили: земля — крестьянам, заводы — рабочим! Только всю прибыль от работы забрали, а куда ту прибыль девали — опять покрыто мраком. Нельзя же всю жизнь на одном обмане ехать.
Вот сегодня по радио и телевидению объявляют — богатый урожай! А дело-то опять кошке под хвост идет, потому что землю-то крестьянину отдать, мол, нельзя… Жрать нечего, надо выращивать скот. Нет, говорят, нельзя…
И теперь говорим: гуманный социализм. А в чем, объясните мне, его гуманность?»[130]
Одних убили, а других ограбили. И ограбили опять же в самом главном — все в той же жизни: не вернуть годы, не прожить наново, ни денька не поправить… И ничего с собой, кроме проклятий, — а как ложиться в землю с проклятиями? Прожить жизнь, чтобы проклинать?!
Пережил народ монголо-татарское иго, вынес Ивана Губителя (Ивана IV), перемог смуту Лжедмитриев и поляков в Кремле, вырвался из ярма крепостничества, когда торговали людьми, отнимали плоды труда, — переживет и иго ленинизма.
Распрямится.
Центральная задача верхушки партии была в удержании власти, удержании любой ценой, ибо власть ускользала; можно сказать без натяжки: власть ускользала едва ли не с самых первых месяцев победы революции и аж до самых 40-х годов, покуда массовый террор не обеспечил наконец замирение народа, превращение его в оболваненную, надорванную кровью, трудом и алкоголем массу — именно массу… мешанину…
Труд создал человека, неослабный террор — власть Ленина и его партии. «Борьба, ожесточенная до звериной злобы».
Все эти ВЧК, ОГПУ, НКВД, МТБ, КГБ — это отделы достославной РКП(б), ВКП(б) и КПСС (слава Богу, продрались к ней сквозь эти чащобы кроваво-пыточных букв!), то бишь соответствующие отделы Центрального Комитета партии, выделенные из-за особенности задач — поголовного насилия (бойни) — в отдельные «органы», но это все те же органы партии, сосредоточенное выражение ее политики.
В ЦК партии всегда присутствовали отделы по культуре, экономике, армии, а вот отдел «массового избиения» выделен в самостоятельный орган — ВЧК-КГБ, — но это все тот же орган ЦК партии, он един с ЦК. Недаром высший кадр ВЧК-КГБ пополнялся непосредственно высшим кадром партии (исключений не было).
Революция доказала: с помощью насилия все возможно и достижимо — доказала и утвердила это как норму жизни. В этом великая «историческая» заслуга Ленина.
Идейные, хрустально чистые обоснования для убийств, массового уничтожения людей других убеждений — о ленинизме можно сказать словами поэта В. А. Жуковского, друга Пушкина:
«И эти люди называют себя христианами (ленинцами. — Ю. В.). Что это за религия (утопическая философия «спасения человечества». — Ю. В.), которая учит предательству и вымораживает из души всякое сострадание?.. Режь во имя Бога — и будь спокоен!..»
Политика есть прием выживания как одного человека, группы людей, так и целого народа. Аморальная, преступная политика одного человека или группы людей наказуется и преследуется. Но если эта политика принята народом, она все так же именуется просто политикой — и только.
До 10 лет я рос в Военном городке (за исключением 1942-го и большей части 1943 г.), что стройно стоял тогда за Покровско-Стрешневым. От метро «Сокол» до Военного городка бегал «двадцать первый номер» трамвая.
Городок располагался за лесом (рощей его назвать нельзя и по сию пору) из корабельных сосен: светлый-светлый бор. От Красной Горки (это сразу за мостом окружной железной дороги) тянулись дачи. Вечерами приятно было брести дачными закоулками. За заборами — тесные заросли черемухи, жасмина, сирени, уютный отблеск огней с террас и окон старинных деревянных домов.
В июле 1941 г. в бору рыли щели (прятаться от бомбежек), валили красавицы сосны и настилали поверх щелей, но бор выдержал — и после войны стоял такой же первозданно величественный. 60-е годы превратили его в захламленный, неприглядный лесок.
Вскоре после войны с другой стороны бора был построен знаменитый Институт атомной энергии имени Курчатова — тогда невозможно секретный и таинственный. А в полях, возле реки, длинной широкой улицей, упирающейся в конечную остановку трамвая, стояла и сама деревня Щукино, давшая название множеству улиц нашего городка. Скорее всего, названием своим она была обязана щукам, они в изобилии водились тогда в реке и озерцах за рекой, срытых в 70-е годы в один просторный водоем с церковкой среди сосен на горизонте, за Серебряным Бором.
На озерцах и болотцах сразу после Отечественной войны, в 1946 г., мы с папой стреляли уток и бекасов. Мы — это я и старший брат. Помню эти три часа пополуночи — темень кромешная, небо в тучах. В будке у реки дежурный по переправе — пожилой дядя в простых портах, телогрейке. Он вышел из будки на наши голоса: за дверью полыхнул свет голой лампочки, мелькнули нары с тряпьем, ведро, табуретка, бутылка с огурцом. Дядя взял весла, запалил фонарь — такой, как в старину, на фитиле под стеклом.
Мы разместились в лодке, и он споро заработал веслами. Фонарь светил на самом носу, у меня за спиной. Блики от фонаря расходились по совершенно черной воде. Река, такая черная, пахла свежестью! И главное — тихо, невозможно тихо — и от этого очень просторно, и весь ты невесомый, воздушный. И у меня одно ощущение: у людей нет плохих желаний, все будет лучше, с каждым рассветом, днем, месяцем и годом — счастливее и лучше. Этот мир для людей, и в нем все только хорошее, светлое…
Лодка идет рывками. Дядя гребет привычно напористо. Тонко, стеклянно звенит капель, срываясь с вздетых весел.
…И вот мы уже лезем через борт на песок, точнее — песчаную отмель. Впереди черный гребень невысокого берега. Здесь вскоре посадят тополя и разобьют пляж. (Тополя и поныне рядком теснятся на берегу, уже основательно подмытом течением.) Папа хорошо заплатил лодочнику. Он долго бурчал из темноты слова благодарности. После сильно и невидимо в темноте заработал веслами.
Ветра нет. Гребки слышны очень далеко: скрип уключин, плеск воды и тут же глухой заворот ее. Меркнет рябь от фонаря. Свет его стягивает свои лучи и съеживается в пятнышко.
И я вдруг увидел, что будущий день совсем незаметно разбавил темноту и уже заметна полоса реки, и урез воды, и линия более высокого берега… далеко справа.
А село Строгино высилось на крутом берегу по ходу реки: большое, богатое село. Отсюда спозаранку разъезжались молочницы. У каждой через плечо-бидон спереди и бидон сзади (бидоны объемистые, вместительные), а в сумке — литровая мера на длинной алюминиевой ручке. Почему-то все молочницы отдавали в одежде предпочтение черному плюшу, хотя столица находилась под боком и можно было купить другую ткань, а то и готовую одежду… У каждой были свои квартиры в нашем городке (тысяч на 5–6 жителей, преимущественно семей молодых офицеров). Только у нее, у своей, и ни у какой другой, молочницы в этих квартирах покупали молоко. Так было до самых 50-х годов. Из села приходили умельцы, торговали свистками, мячиками на резинках и прочими страшно красивыми и желанными вещами — целый праздник…