Огненный крест. Бывшие — страница 12 из 138

В этом взрыве на его даче погибли 27 человек, 32 оказались ранены. Анархисты не поскупились на динамит. Уж очень им хотелось сровнять с землей храброго врага.

Витте был трусом. Дурново, что называется, не трясся за шкуру, однако не рисковал встречать опасность вот так, в рост, как Столыпин. И обратите внимание на фотографии Петра Аркадьевича. Он никогда не уклоняет взора, всегда смотрит прямо. И посмотрите на снимки его с семьей. Какие славные, открытые лица у девочек.

Ох как ненавидят таких люди-крысы! Водится такая порода людей, и размножаются, размножаются…

Столыпин не щадил революцию. Он наносил четкие и безошибочные удары. Он не страшился общественного осуждения.

31 августа 1909 г. Лев Николаевич Толстой заносит в дневник: «…Вчера продиктовал Саше письмо к Столыпину, едва ли кончу и пошлю…»

Лев Николаевич действительно не отослал письма. В этом письме от 30 августа Лев Николаевич упрекал П. А. Столыпина в «дурной, преступной» деятельности и советовал ему прекратить «насилия и жестокости», и «в особенности смертные казни», иначе имя его «будет повторяться как образец грубости, жестокости и лжи».

Надо полагать, письмо это Лев Николаевич решил написать на правах близкого товарища отца Столыпина, с которым они, что называется, сошлись в осажденном Севастополе. Они даже предпринимали шаги по изданию образовательной газеты для солдат. В то время это оказалось совершенно невозможным. И они (это не только А. Д. Столыпин и Толстой, но и еще несколько офицеров) получили отказ.

По рекомендации Льва Николаевича в «Современнике» (№ 7 за 1855 г.) был напечатан очерк Столыпина «Ночная вылазка в Севастополе».

Вот так пересеклись пути премьера-реформатора и великого писателя.

Столыпин пал бы много раньше, если бы не заступничество вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Она благоволила к Петру Аркадьевичу и способствовала продвижению на высшие посты в империи. Но в конце концов мать уступила невестке. Александра Федоровна так восстановила мужа против своего самого преданного слуги — он, хозяин огромной империи, позволит себе ревновать своего министра к власти.

Эх, Николай Александрович…

Граф Коковцев даст следующую характеристику Николаю Второму в беседе с французским послом Палеологом 29 августа 1916 г.:

«…Человек со здравым смыслом… умеренный, трудолюбивый. У него нередко бывают умные мысли. У него есть высокое понимание своей роли и возложенного на него долга. Но он недостаточно образован, и сложность проблем… слишком часто превышает его силы… Его недоверие к себе самому и к другим настраивает его враждебно ко всем, кто выше его по уму. Поэтому он окружает себя одними ничтожествами». Кроме того, он узко и суеверно религиозен, а это заставляет его очень ревниво оберегать свой царский авторитет, этот дар Божества…

Сам факт, что Николаю Второму давали противоречивые характеристики, все же свидетельствует о его незаурядности. А каким он был — это так и осталось скрытым от современников. Каждый из них видел его одну или несколько сторон, но не всего. Не разглядели…

Оскорбляет пренебрежение русских к себе же. Это к ним обращается Петр Аркадьевич:

«Презрение чувствуется и со стороны непрошеных советчиков, презрение чувствуется, к сожалению, и со стороны части нашего общества, которая не верит ни в право, ни в силу русского народа. Стряхните с себя, господа, этот злой сон и, олицетворяя собою Россию, спрошенную царем в деле, равного которому вы еще не вершили, докажите, что в России выше всего право, опирающееся на всенародную силу».

Будущий белый вождь генерал барон Врангель пишет в воспоминаниях: «В Киеве между поездами я поехал навестить семью губернского предводителя Безака. По дороге видел сброшенный толпой с пьедестала в первые дни переворота (Февральского 1917 г. — Ю. В.) памятник Столыпина…»

Так этот памятник и лежит во прахе.

Журнал «Вопросы истории» (№ 1,2 за 1966 г.) открывает немало новых сведений по делу Богрова, отсутствующих в расхожих ныне материалах. И эти провалы в исторической памяти тоже не случайны. С самого дня убийства и доныне личность Богрова очерчивается у разных авторов по-разному. И узловое значение в этом своего рода разночтении фактов кроется в еврействе Богрова. Пристрастие еврейской стороны рисует Богрова едва ли не сверхчеловеком, всячески затушевывая не только сам факт провокации Богрова («провокатор без провокации»), но и даже факт капитуляции перед следствием и выдачу ряда сведений.

Так называемая русская сторона, наоборот, склоняется к упрощенному толкованию трагедии…

Итак, в один из июньских дней 1925 г. в Киеве, на Бессарабском рынке, был задержан пьяный человек. Он предлагал «на счастье» (за деньги, разумеется) куски от веревки повешенного. Задержанным оказался бывший главный палач Лукьяновской тюрьмы Юшков. Следствие уже подходило к концу, когда от Юшкова была получена записка с просьбой о новом допросе.

Задержанный сообщил, что кроме 4 казней, в которых его обвиняли, он привел в исполнение еще одну, но вот фамилию повешенного запамятовал… ну это был тот самый, что застрелил царского министра Столыпина, вот как его?..

— Богров? — не без удивления произнес следователь.

— Точно, Богров, — обрадованно подтвердил Юшков. — Вы напомнили его фамилию. Но его правильно повесили. Он был предатель рабочих и крестьян, провокатель… Я сам из-за него здорово пострадал — ох, и была же история!..

Следователь сказал, что, очевидно, Юшков рассчитывает таким образом смягчить участь себе.

— А как же! — отозвался Юшков. — Кто-то должен был этого предателя повесить. А вы рази против?

И вот рассказ Юшкова о тех днях.

— В то время, — сообщил он, — я был страшно непутевый. Много пил…

Водку «штатному» палачу безотказно отпускали в Плосском полицейском участке Киева, где он мог жить «на всем готовом, сколько ему захочется». Но он мог жить и дома у матери, ее палач частенько поколачивал.

«Когда убили Столыпина, — рассказывал Юшков, — я был на воле и жил с матерью (из этих слов следует, что Юшков часто сидел в тюрьме за различные преступления, в некотором роде она тоже была его домом. — Ю. В.). Как-то позвал меня пристав и сказал, что через 3–4 дня надо будет «поработать». В такие дни я мог все время жить при околотке, там было специальное помещение, вроде камеры. И там, по моему желанию, меня безотказно кормили и поили. Как-то утром приходит ко мне мать. «Что случилось?» — спрашиваю. А она падает мне в ноги, плачет, умоляет. «Не надо, говорит, сынок, больше этим заниматься… Стыдно на людях показаться. Уезжай из Киева, и чем скорее, тем лучше, — деньги на дорогу и жизнь добрые люди дадут». Я хотел было сразу ее побить и выбросить, уж больно мне надоела этими разговорами, но подумал: что это за добрые люди, которые так жалеют мою мать и суют ей деньги? Я велел тут же рассказать, кто ее подослал ко мне.

И вот что она рассказала.

Утром к ней пришли молодые люди, сказали — студенты, которые знают, что я живу при участке, и стали ее стыдить, что ее сын — палач, вешатель, и велели ей посоветовать мне бросить это дело, и тогда, если я желаю, общество мне даст деньги, чтобы уехать из Киева куда-нибудь. Но уехать надо немедленно — так они передавали, — чтобы я не смел исполнять приговор над убийцей Столыпина… Вдруг меня такая досада взяла, я сильно ударил мать, стоявшую передо мной на коленях, кулаком по голове. Она опрокинулась… перестала дышать. Я забежал в канцелярию участка и сообщил, что убил свою мать… Скоро появилась карета «скорой помощи», в которой ее, так и не пришедшую в себя, отвезли в больницу…

Я здорово напился и завалился спать. Выспавшись к концу дня, я вспомнил о матери и тотчас направился в больницу проведать ее. Но служители не пустили меня. Я стал, понятно, скандалить, шуметь. Ко мне подошли незнакомые молодые люди… Я их послал ко всем чертям, отказался с ними разговаривать и снова направился к дверям больницы. Но молодые люди набросились на меня, скрутили руки и усадили в ждавшую их пролетку, чтобы отвезти в полицию. Когда я стал кричать от боли и возмущения, они сунули мне в рот кляп. Помню, что по дороге я просил дать напиться. Они ухитрились влить мне в глотку из бутылки водку. Больше я ничего не запомнил».

Очнулся Юшков через два дня в одном из кабаков на окраине Петербурга. От кабатчика он узнал, что сюда пришел накануне с шумной студенческой компанией: почти сутки праздновали его, Юшкова, именины. Юшков потребовал вызвать полицию. Пока явился ее представитель, кто-то опять напоил его.

«Что там дальше произошло, — продолжал вспоминать Юшков, — не помню, крепко напоили. Пришел в себя только на вокзале в Киеве. Кругом конвоиры… прямо с вокзала повезли меня в канцелярию генерал-губернатора. Когда меня завели в его большой кабинет, сам Трепов вышел из-за стола… и строго спросил, как я попал в Петербург. Я ему рассказал… Трепов рассвирепел и потребовал, чтобы я ему рассказал, как началось мое знакомство со студентами… Как он меня бил! Так меня еще сроду никто не бил…»

Избитого Юшкова подняли и отвезли в Плосский участок, где передали приставу, который тоже изрядно «отходил». После его накормили и уложили спать. Но спал он недолго. Ночью его растолкали, приказали облачиться в палаческий наряд: плисовые шаровары, щегольские сапоги, красную рубаху и красный колпак с прорезями для глаз.

Он сел с полицейским в пролетку, и они поехали на Лысую гору…

Именно поэтому столь затянулась казнь Богрова. Этими несколькими днями жизни он обязан своему палачу. Однако именно в эти дни Богров потерял присутствие духа и дал позорные показания против своих товарищей и организации.

Добился этих показаний однофамилец командующего войсками Киевского военного округа подполковник отдельного корпуса жандармов Иванов. Оттяжка казни измучила Богрова. Он ничего не мог понять.

Подполковник отметил, что Богров сдал за последние сутки. Не ускользнула от опытного жандарма определенная беспомощность и приниженность в облике смертника. Он понял: Богров ждет чуда, то есть избавления от кары.