Свою речь при вручении Нобелевской премии Бунин закончил, обращаясь к престарелому монарху, следующими словами:
— … Да соизволит разрешить чужеземному свободному писателю, удостоенному вниманием Шведской академии, выразить ему свои почтительнейшие и сердечнейшие чувства…
Именно: свободному писателю!
26—27 марта 1910 г. Толстой пишет Короленко из Ясной Поляны:
«Владимир Галактионович,
Сейчас прослушал Вашу статью о смертной казни и всячески во время чтения старался, но не мог удержать — не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам мою благодарность и любовь за эту — и по выражению, и по мысли, и, главное, по чувству — njpe-восходную статью.
Ее надо перепечатать и распространить в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того благотворного действия, какое должна произвести эта статья.
Она должна произвести это действие — потому, что вызывает такое чувство сострадания к тому, что переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им какие бы то ни было их дела и никак не можешь, как ни хочется этого, простить виновников этих ужасов. Рядом с этим чувством вызывает Ваша статья еще и недоумение перед самоуверенной слепотой людей, совершающих эти ужасные дела, перед бесцельностью их, так как явно, что все эти глупо-жестокие дела производят, как Вы прекрасно показываете это, обратное предполагаемой цели действие; кроме всех этих чувств, статья Ваша не может не вызывать и еще другого чувства, которое я испытываю в высшей степени, — чувство жалости не к одним убитым, а еще и к тем обманутым, простым, развращенным людям: сторожам, тюремщикам, палачам-солдатам, которые совершают это.
Радует одно то, что такая статья, как Ваша, объединяет многих и многих живых неразвращенных людей одним общим идеалом добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче».
Очерк Короленко «Бытовое явление. Заметки публициста о смертной казни» был представлен публике в третьем номере журнала «Русское богатство» за 1910 г.
Черновик письма Толстого — это сплошная налезающая друг на друга правка. Правка по уже перечеркнутому и переписанному — и опять правка. Так что все страницы — одни зачеркивания, сливающиеся в чернилах буквы, натеки чернил в жирных зачеркиваниях.
Скоропись у Толстого довольно узкая, высокая, даже несколько женская, но сбивающаяся на заостренную угловатость.
Короленко ответил из Алупки 7 апреля 1910 г.
26 апреля Толстой отзывается из Ясной Поляны.
«Прочел и вторую часть статьи, уважаемый Владимир Галактионович. Она произвела на меня такое же, если не еще большее впечатление, чем первая. Еще раз, в числе, вероятно, многих и многих, благодарю Вас за нее. Она сделает свое благородное дело…»
«…Впереди — широкая просека, в конце ее — на небольшой горочке Ясная Поляна, — писал Короленко Татьяне Богданович; писал по мере того, как подходил к Ясной Поляне, и уже потом, когда уехал, в поезде из Тулы. — Тепло, сумрачно… У меня странное чувство: ощущение тихого сумеречного заката, полного спокойной печали. Должно быть — ассоциация с закатом Толстого…
Сам Толстой… держится бодро (спина слегка погнулась, плечи сузились), лицо старчески здоровое, речь живая (через три месяца Толстой умрет. — Ю. В.). Не вещает, а говорит хорошо и просто. Меня принял с какой-то для меня даже неожиданной душевной лаской. Раз, играя в шахматы с Булгаковым (юноша-секретарь), вдруг повернулся и стал смотреть на меня. Я подошел, думая, что он хочет что-то сказать. «Нет, ничего, ничего. Это я так… радуюсь, что вас вижу у себя…»
Утром встал часов около шести и вышел пройтись по мокрым аллеям… Потом из боковой аллеи довольно быстро вышел Толстой и сказал: «Ну, я вас ищу. Пойдем вдвоем. Англичане говорят: настоящую компанию составляют двое». Мы бродили часа полтора по росе между мокрыми соснами и елями. Говорили о науке и религии…
Впечатление, которое я увожу на этот раз, — огромное и прекрасное…»
О встрече с Короленко Толстой сказал: «А Короленко мне очень понравился. Он очень умный. Я с ним утром говорил о религиозных вопросах. Он стоит на научной точке зрения, но все-таки понимает многое».
В дневнике, тем же днем, после впечатлений о Короленко Толстой записал:
«Редко встречал человека более меня одаренного всеми пороками: сластолюбием, корыстолюбием, злостью, тщеславием и, главное, себялюбием. Благодарю Бога за то, что я знаю это, видел и вижу в себе всю эту мерзость и все-таки борюсь с нею. Этим и объясняется успех моих писаний…
Мы в эволюции, в прогрессе. У нас аэропланы, у нас подводные лодки… Чего же еще? Вот дай срок, и все будет прекрасно. И в самом деле, нельзя не восхищаться немыслящим людям аэропланами и т. п. К чему-нибудь да появились они. А появились они потому, что 0,99 рабов делают то, что велят 0,01…»
Это все оттого, считает Толстой, что люди вполне довольны своим положением, хотя живут в свинстве…
Над всем стоит вопрос Толстого: «Разве можно улучшить жизнь, продолжая жить дурно?..»
Да завалите все комбайнами, счетными устройствами, телевизорами, автомобилями, промышленными роботами — все равно люди будут жить в злобе, жестокостях и неправде.
В том августе 1910-го Короленко было пятьдесят семь — самый матерый возраст для писателя: и сознаешь себя, и научился видеть, и словом знаешь, как распорядиться, а главное — сила еще при тебе…
Учился Владимир Галактионович в Петербуржском технологическом институте, потом — в Петровской академии, под Москвой. В 1876 г. за участие в студенческих волнениях исключен из академии, близко сошелся с народниками. Арестован в 1879-м, около шести лет провел в тюрьмах (преимущественно в одиночках) и ссылке: за отказ присягать Александру Третьему был сослан в 1881 г. в Якутию, откуда вернулся лишь в 1884 г.
Свои лучшие произведения Владимир Галактионович написал в той глухой ссылке, которая ломала и самых убежденных.
Уже будучи признанным писателем, Короленко не раз принимает на себя обязанность защищать обездоленных на различных судебных процессах, связанных с явной несправедливостью и предвзятостью властей.
Один из современников писал о Короленко, что из якутской ссылки он вынес стойкость убеждений, строгость по отношению к себе, любовь к человеку, сознание того, что человек создан для счастья, и твердую веру в то, что как бы ни была темна ночь, а все-таки впереди огни!
«Ради Бога, хоть не Бога, но ради самих себя опомнитесь. Поймите все безумие своей жизни (выделено мной. — Ю. В.). Хоть на часок отрекитесь от тех мелочей, которыми вы заняты и которые кажутся вам такими важными: все ваши миллионы, грабежи, приготовления к убийствам, ваши парламенты, науки, церкви. Хоть на часок оторвитесь от всего этого и взгляните на свою жизнь, главное — на себя, на свою душу, которая живет такой неопределенный, короткий срок в этом теле, опомнитесь, взгляните на себя и на жизнь вокруг себя и поймите все свое безумие, и ужаснитесь на него. Ужаснитесь и поищите спасения от него…
Как по закону тяготения все вещественное стремится к единению, так же и все духовное стремится к такому же единению по закону любви».
Лев Толстой со своими религиозно-нравственными исканиями был в омерзение «женевцам». Ничем не лучше этот граф, чем индусский Ганди и разные там душекопатели-космополиты. Не ошиблись тут «женевцы» всех родов войск и служб — неспроста эти двое отыскали друг друга: непротивленчеством насыщали души. Да как с такими взглядами обездоленных сделать счастливыми, как наложить серп и молот на все широты и меридианы!..
«Понятие греха и совершение поступков и воздержание от поступков, не ради выгоды или славы, а ради страха греха, есть необходимое условие истинно человеческой, разумной, доброй жизни. Люди, живущие без понятия греха и без воздержания от него, живут одной животной жизнью. И так живут все так называемые просвещенные люди.
Жизнь без понимания ее смысла, то есть без религии, есть то, что называется сумасшествием. Когда же сумасшествие становится общим у большого количества людей, оно смело проявляется и доходит до высших пределов самоуверенности. Так что уже люди здравые считаются сумасшедшими, и таких людей запирают или казнят.
…Служить надо тебе не людям, но Богу, и служение Ему — ясно, определенно. Оно в том, чтобы ты увеличивал в себе любовь. Увеличивая же в себе любовь, ты не можешь не служить людям, и будешь служить так, как это нужно и тебе, и людям, и Богу».
Я не испытывал полного счастья ни на Олимпийских пьедесталах почета в Риме (1960) и Токио (1964), ни в ночи побед на чемпионатах мира или после больших рекордов — наутро о тебе пишут едва ли не все газеты мира, — ни даже тогда, когда выходили мои книги, ради которых я жил и живу.
Я всегда был полон чистого, светлого счастья, когда около меня были земля, поле, травы, лес, снег или небо — бездонный голубой колодец. Мне 14 и мне 56 — все равно я одинаково взволнован, когда вижу синь неба, белогрудые облака, истекающее жаром солнце. Это — заветное, истинное счастье. Мне не удается, а я тоскую — жить с землей, вставать с рассветами, трогать травы, слышать, как качаются ветви. Но во всю жизнь я так и не заработал даже на маленький дом. Всю жизнь я стучу на машинке. Наливается болью голова. Смешиваются строки — это устают глаза. Только труд. С утра до ночи труд — каждый месяц, каждый год. Один вал неизбывного труда. Рабство… И тоска по ветру, остуженному землей, птичьему голосу (в тишине осени или позднего зимнего утра) — он повисает в своей значительности. Я люблю белые ленты дорог — пыль едкой пудрой. Брести босиком — горячая, ласковая. А лес после дождя — это заглушенный, замедленный шум. Нет звуков по раздельности — один низковатый общий шелест. И эти кисти красных ягод на рябине. И белые-белые стволы берез. И зимний ветерок, дымком окуривающий глянцевитый наст, в котором тускл, недвижим свет. Снег — это замурованная вода. Топить его ладонями. Моя самая искренняя привязанность — деревья. С ними — особые отношения. Я болею, когда вижу следы увечий от людских рук. Вековые деревья. Я слышу их ход своей грудью. Неторопливый ход то в одну, то в другую сторону. Вся дрожь длинного ствола. Закручивание его вокруг оси — всей массы веток, как движение юбки, запаздывающей за женщиной.