Да так и оставили. И народ снова стал заполнять третий этаж…
— Спрячьте эту суку!.. — скомандовал уже знакомый голос. — Отойди от него!..
— Я врач.
— Врач?! Так делай свое дело!..
Нечего уже было делать.
Не нужно быть хирургом, достаточно быть педиатром, чтобы понять — это конец. Пуля поразила Кирова в основание черепа.
Я приложил пальцы к сонной артерии. Пульс стремительной нитью я чувствовал, но понимал — еще минута, и он прервется. Сидящий на полу, я словно оказался в стаде овец. Меня толкали, грудились вокруг, я слышал бессмысленные выкрики.
Кирова нельзя было транспортировать. Пульса у него не было, сердце еще живет, но уже не работает. Это первый закон медицины — такому больному нужно делать операцию здесь и прямо сейчас. На это есть несколько минут. Шансы — десять против девяноста. Конечно, переместить его следовало немедленно, но на операционный стол. Однако я не слышал, чтобы в Смольном такие были, а речи о больнице пока не шло. Нужно было что-то делать, и за меня решили партийные товарищи.
— Понесли его в кабинет, товарищи! — призвал кто-то, я попытался было открыть рот, но меня никто не слушал.
Кирова подняли и снова… понесли в кабинет.
Я с ума сойду.
Из раны в голове сильно хлынула кровь. «Теперь все кончено», — подумал я, словно недавно сомневался в этом. Четверо человек внесли Кострикова в кабинет, уложили на стол. Я протиснулся сквозь ворвавшуюся следом толпу и снова прижал пальцы к шее раненого. Пульса не было. Нужна была срочная операция, в исходе которой я не был уверен, даже если бы прямо сейчас появилась бригада опытнейших хирургов.
Но хирургов не было, были несколько человек из Смольного, которые пытались реанимировать раненного в основание черепа члена ЦК тем, что расстегивали ему подворотничок на гимнастерке и распахивали настежь окна.
— Яша, уходи, — шепнул я.
Не выпрямляясь, он попятился назад и выбрался из кабинета…
Насытившись, немцы развалились на траве. Старший снова заторопился к танку, но на этот раз его встретили аплодисментами. В высоко поднятой руке он нес бутылку.
— Чему они так радуются? — спросил Мазурин, морща бровь над своим правым глазом.
— Бутылке коньяка. Немец говорит, что эту бутылку дал ему отец из своего винного погребка и велел распить в час победы.
— Они уже кого-то победили?
— Этот вопрос и был задан, Мазурин… Ответ прозвучал так: «Москва будет взята через две недели, а сегодня выпить за взятие Москвы не есть неисполнение воли отца».
Некоторое время мы лежали молча. Я чувствовал, что чекист нервничает. Я понимал, о чем идет речь, он — нет. У меня было два глаза, у него — один.
— Что там за базар?… — осведомился он, когда до нас донесся отрывистый, громкий разговор чуть подвыпивших мужчин.
Я прислушался.
— Один из них рассказывает, как расстрелял в упор русскую пушку с артиллеристами. Те не хотели отходить, а врага, сами знаете…
Чекист облизал губы.
— Что это они делают? Я слышу какой-то вой.
— Они выпили коньяк и теперь играют на губной гармошке и поют. Песню перевести?
— Не нужно…
— О чем-то вспоминаете?
— Я думаю над тем, — ответил Мазурин, — как один половой акт смог свести нас вместе, выбив мне при этом глаз. А все из-за этой сучки Мильды Драуле, жены Николаева! В конце двадцать пятого гадкая парочка Николаев — Драуле переезжает в Ленинград. Оба они первое время вынуждены мыкаться по углам без работы. Отутюженный самомнением и честолюбием карлик Николаев был подозрителен, мелочен и нервозен. Некоторое время это выставляло преграды на его пути. Физическим трудом, помимо налегания на Мильду, он заниматься не мог, постоянно болел, а чтобы болтать языком и добиться синекуры, необходимо хотя бы какое-то образование. И тогда Николаев вступает в партию. Его гонят взашей с одного места на другое, а Мильда тем временем устраивается в областном комитете партии. Именно там, за печатной машинкой, ее и приметил впервые Киров… Вождю нужно было что-то переписать, он готовился к работе, и Мильду прикрепили к нему машинисткой.
— И вскоре член вождя впервые проник в лоно исполнительной секретарши, — угадал я.
— Совершенно верно, — подтвердил Мазурин. — Сергей Миронович Киров был блядун высшей категории, менял женщин как перчатки. Должность вождя давала возможность иметь практически любую, и он этой возможностью пользовался ничтоже сумняшеся. Но на Мильду он запал не на шутку.
— Значит, Сергей Миронович любил женщин…
— Да, Касардин, он их любил. Так любил, что треск раздавался из всех углов Смольного. А также в московских театрах и ленинградских. Там случались часто вечера, и Мильда была там за официантку… — Я обомлел — чекист схватился за горло.
Он собрался кашлять?!
Давясь усилиями и изводя себя, Мазурин сумел избавиться от желания закашляться. Я лишь прижимался подбородком к земле…
Немцы уже не веселились. Разбившись на две компании, одни разговаривали, привалившись к стогу, другие, опершись на локоть, лежали на траве. Насытившись и выпив, они разомлели, и я уже видел белое нижнее белье эсэсовцев — они расстегнули кители почти до пояса. Жары не было, иначе бы они — уверен — разделись.
— Мазурин…
Чекист задергался, ударил по ветке локтем и сжал обеими руками рот.
Я молниеносно перевел взгляд в сторону стога.
Один из немцев, медленно вставая с сена, стал нащупывать лежащий рядом автомат…
Его взгляд был прикован к ветке, которая — я видел — качалась…
— Там кто-то есть!
— Ральф, я предупреждал — ты ничего не ел, — ответил кто-то, и трое или четверо рассмеялись. — Коньяк на свежем воздухе раскрашивает фантазии и усугубляет желание совершить подвиг, — и снова залп смеха.
— Сядь и жуй сыр, — последовал благодушный совет. — Это белка, Ральф. Или лисица… Их здесь много…
И разговор перешел на лисиц.
Я убрал палец со спускового крючка…
Побурев лицом, чекист боялся убрать ладони ото рта. Ему казалось, что, как только он глотнет свежего воздуха, кашель снова растревожит горло. По сути, ему требовалось кашлянуть один раз. И першение улетело бы вместе со звуком. Но тогда нам пришел бы конец.
Немец сел на свое место, и теперь автомат лежал у него на коленях. И надо ли говорить, что три четверти его внимания сосредоточено было на проклятой липовой ветке, спустившейся, как назло, к самой земле.
Некоторое время мы лежали, почти не дыша. Вскоре успокоился и тот, кого назвали Ральфом. Отложил автомат в сторону, заложил руки за голову и лег на спину. Поскольку никто больше не воспринимал всерьез шевеление растительности, мы оказались в сомнительной, но безопасности.
— Касардин, меня душит кашель! — сдавленно сказал мне чекист. — Скажите как доктор, что делать!..
— Мазурин, врачебная практика не имеет опыта лечения кашля в засадном положении в двадцати шагах от фашистов. Просто закройте рот и давитесь. Если издадите хоть звук, нас прикончат.
Отлегло. Слава тебе — не знаю, кому именно, — Господу или мужеству чекиста, травмирующего свои легкие…
— Между тем сзади к нам подступает не кашель, Мазурин… Нам нельзя двигаться в то время, когда… — я не договорил и посмотрел в сторону немцев.
Они стали вести себя странно.
После того как унтер в очередной раз сбегал к танку, все вскочили и стали приводить себя в порядок. После сборов (костер так и не был затушен) на полянке стало появляться что-то похожее на военные отношения. Унтер подтянулся. Замахал руками, и пятеро гитлеровцев, закинув ранцы за спину и взяв оружие в руки, побежали…
Когда я понял, что они сейчас направятся в сторону от стога, молил только о том, чтобы устремились они не в нашем направлении. Черт возьми, думал я, ведь есть еще двести семьдесят градусов на компасе. Если исключить те сорок пять, в которых они опасны для нас!
И дьявол услышал мой стиснутый в горле крик. Немцы плотной группой рысью помчались в сторону от нас.
— Мазурин, их осталось четверо…
— Экипаж танка, — объяснил он мне.
— Пусть пройдет три минуты.
Мы не советовались, мы понимали.
Через три минуты он шептал мне, прижав щеку к прикладу винтовки:
— Досчитай мысленно до трех и — без команды…
Он опоздал с выстрелом на мгновение. Но зато его пуля ударила одного из танкистов в лоб, и тот упал, даже не шевельнув рукой. А мой выстрел сразил того самого… впечатлительного… Ральф, кажется.
Схватившись за живот, он тонко вскричал и согнулся пополам. Так и пошел назад, не видя дороги ни вперед, ни назад…
У нас был выбор. Выстрелить и, бросив винтовки, ринуться на остолбеневших немцев. Это обещало рукопашную. Второй вариант был более рисковым, но в случае успеха нам не нужно было умирать под ножами танкистов.
Мы выбрали второй.
Не поднимаясь, мы вогнали в ствол еще по одному патрону, и на этот раз выстрелили одновременно. Упали двое, а тот, кому я угодил в живот, продолжал стоять. Но назад уже не шел… Он стонал и не желал падать. Немецкий танкист очень не хотел умирать… И тяга к земле была чем-то вроде сдачи в плен — никаких гарантий, долгая и мучительная смерть…
Не сговариваясь, мы вскочили на ноги и, досылая по третьему патрону, побежали к стогу так быстро, как могли. После второго дуплета гитлеровец Мазурина снова упал замертво, а тот, в кого целился я, опять остался на ногах.
— Бракодел хренов!.. — взревел Мазурин, с размаху опуская приклад на голову рухнувшего на колени унтера. Когда тот упал, чекист наступил ему на горло и, уже без помех, поднял над ним винтовку…
Приблизившись к белокурому Ральфу, я от бедра выстрелил в его склоненный затылок, где сквозь жидкие волосы виднелась розовая от напряжения кожа. Я обратил внимание на цвет кожи затылка, потому что он очень удачно гармонировал с розовой подкладкой погон танкиста СС…