Огненный плен — страница 10 из 42

Было очевидно для меня, что парень этот — коммунист. Если ориентироваться на Яшкино гардеробное представление о человеке, так оно и было. Шинель, галифе, сапоги, гимнастерка — все новенькое, ухоженное…

— Ты забыл, что у меня язва? — обиделся Яша.

— Ах да, конечно, — вспомнил я, убирая ноги с прохода, чтобы не мешали служащим, — когда мы познакомились, а дело было в девятьсот девятом, она у тебя уже была. Но на память мне, как доктору, не приходит ни единого случая, когда бы ты страдал от приступа.

— И потом, ты знаешь мое положение… По субботам…

— Прости, запамятовал. Я снова невнимателен к твоим проблемам. Мы же по субботам не работаем. Тем более по воскресеньям. А тут субботники, пятилетки в четыре года. Какой дурак придумал эти темпы? Он что, не знал, что по субботам нормальные люди к труду не обращаются?

— В голосе твоем, Саша, звучат отвратительные нотки юдофобии. Не удивлюсь, если ты однажды — я так думаю, в тот момент, когда пятилетки решено будет считать как два года, — упрекнешь меня за то, что я не считаю Христа мессией. И предъявишь-таки претензии на тот счет, что мой народ участвовал в его распятии.

Мужчина у кабинета Кирова взялся за ручку двери.

— Если ты не заткнешь свой рот, нас накроют и водворят в психушку, — проговорил я. — Говорить такие речи у кабинета человека, разрушившего сорок семь церквей за десять лет, не обязательно.

Мужчина открыл дверь…

— Послушай! — Меня окрылил тот факт, что Сергей Миронович, судя по его улыбке, находится в добром расположении духа, а именно в такие мгновения человек предрасположен к актам милосердия. И дважды вдохновил — что в кабинет самого великого из питерцев, оказывается, можно попасть вот так запросто — повернув ручку двери. — Мы идем к Кирову!

— Оставь эти шутки для другого еврея!

— Для другого еврея у меня другие шутки!

Схватив Яшку за рукав, я оторвал его от лавки и поволок к кабинету.

— Мы сейчас зайдем, и ты скажешь: «Сергей Миронович, доброго вам здравия! Моя семья умирает с голоду!» А я представлюсь и добавлю, что в заявлении этом нет ни капли лжи.

— Нет, на такое безумие я никогда не пойду, — бубнил Яшка, однако же шел. — Моя семья уже не мажет икру на хлеб, но еще не пухнет…

— Сделай виноватую морду, — приказал я, берясь за ручку. — Когда она такая, даже мне хочется дать тебе денег.

Повернув ее до щелчка, я распахнул дверь, и мы вошли…

Когда я сделал первый шаг внутрь, члены мои сковало ужасом. Впрочем, был это, наверное, даже не ужас. Еще не ужас. Оцепенение. Коматоз.


Я слышал, как забилось Яшкино сердце.

Раздался выстрел…

* * *

«Тявк!» — снова прозвучало на улице, но уже ближе.

Есть, что удивительно, не хотелось.

Но выпил бы воды я сейчас ведро, наверное…


— Никогда!.. Никогда, ты слышишь, не упоминай мое имя в этой связи! — просил он, шагая по улице. — И никогда! — запомни! — не рассказывай правды! Даже если спустя две минуты я попрошу тебя напомнить эту историю, ты… Что ты должен мне рассказать?

Его нужно успокоить. Иначе он или с ума сойдет, или меня сведет.

— Мы сидели…

— Не «мы»!!

— Прости, я совершенно выбился с тобой из сил. — Я положил на его вздрагивающее плечо руку. — Я! я пришел в Смольный, чтобы просить за квартиру своей покойной бабушки. Сидел у кабинета уполномоченного по жилищным вопросам. Увидел, как по коридору идет Сергей Миронович Киров. Вождь ленинградских коммунистов. Сзади к нему неожиданно подскочил, как было установлено позже органами, Николаев, выхватил револьвер и выстрелил. Сергей Миронович, уже почти войдя в кабинет, упал замертво на пороге. Сразу после этого Николаев закричал: «Мой выстрел пронесется сквозь века!» — и попытался выстрелить себе в висок. Но подоспевшая охрана помешала злодею осуществить свой коварный замысел по уходу от ответственности. И враг был задержан… — Проговорив все это в точном соответствии с документом, который подписал час назад, я облегченно вздохнул.

— Все правильно, — подтвердил Яшка. — И в дальнейшем, кто бы тебя ни спрашивал, в бреду ли, нетрезвый ли, под пытками, ты повторяй только эту историю. — Он растер пальцами нос — еще одна вредная привычка этого человека. — Только эту! И вот еще что… Не хочу предрекать, но что-то подсказывает мне, что жив ты будешь до тех пор, пока не назовешь мое имя.

Это было уже слишком. Нельзя же столько раз просить об одном и том же. Особенно когда видимых причин для того нет никаких.

— Яша, еще немного, и я попрошу тебя забыть обо мне. Система выживания, которой ты придерживаешься, кажется мне немного… безнравственной, что ли, и — чересчур предусмотрительной. И то и другое мне не нравится.

Мы расстались на Невском.

— Нравится не нравится, — повторил он, и я понял, что слова мои совесть его все-таки царапнули, — но ты вспомнишь меня, когда появится вдруг человек, который спросит тебя: «Кто тот второй?»

— Прощай навсегда, скотина.

— До завтра.

Завтра мы действительно встретились. Он провожал меня в Москву. На следующий день он отправил свое и мое заявление по почте, и через два месяца нам почти одновременно пришли ответы из Смольного. Мне было дано разрешение на вселение в ленинградскую квартиру. Думаю, похлопотал один из моих пациентов в московской больнице НКВД. Яшке было написано: «В удовлетворении вашей просьбы о получении пособия отказано».

— Конечно, — сказал мне в сороковом, на вокзале, вспоминая этот случай, Яков, — я же еврей. Ты помнишь наш разговор?

Я помнил.

А тридцать первого июля следующего года, спустя полтора года после расставания и почти семь лет после выстрелов в Смольном, я услышал вопрос, отвечать на который Яшка мне не рекомендовал.

Сказал бы мне кто-нибудь, зачем сейчас, когда немцы входят в СССР, как нож в масло, когда вот-вот они появятся у стен Москвы, в украинской глуши, в окружении, рискуя головой, вдруг появляются двое чекистов с Лубянки, расспрашивая меня о свидетеле убийства Кирова. Даже сейчас, в странной тишине и зловещем мраке, мне казалось это каким-то ирреальным событием. Мало того, они хотят вывезти меня из окружения — вырвать из лап смерти, чтобы замучить (а для чего же еще? — после проводов-то…) в Москве. Бред…

Кому в эти минуты понадобилась фамилия второго свидетеля?

И вдруг в голову мне совершенно неожиданно, не по моей воле, свалилась мысль: «А почему я до сих пор жив, собственно?…»


Потому что Шумов не может меня убить, пока я не назову Яшкину фамилию.

Сукин сын Яшка оказался, как всегда, прав…

А почему они не вырвали клещами имя здесь, в школе? Порадовали электричеством — и все, как дети… Неужто методов не знают?

Знают… А дело в том, что пытать командира, хотя бы и врача, сейчас, здесь, когда фашисты убивают рядовых Красной армии, оставшихся без командиров, это… Их бы самих тут оставили. И они решили все сделать по-человечески. То есть вывезти меня для пыток из окружения.

Есть не хочу.

Умираю от жажды. И от какой-то странной усталости. Видимо, это результат разговора с Шумовым…

Я сел на пол, потом беспомощно завалился на бок. И почувствовал, что снова засыпаю…

* * *

На этот раз очнулся я не от собственных рассуждений, а в принудительном порядке. Кто-то молотил в дверь. Моргая и смахивая с лица сонную вязь, я уселся на полу, ожидая в такой позе и встретить Шумова.

И только сейчас сообразил, что Шумову незачем стучаться в эту дверь. Мазурин запер меня и ушел. Я посмотрел в оконце. Там было светло как днем. Наверное, день и был. Луч света, пронзая комнату, лежал на пыльном полу квадратом. Теперь от его черноты Малевича не осталось и следа. Скорее это был квадрат Ван Гога — по сочности цвета красок равных Винсенту не было.

Дверь сотрясалась от ударов, но я-то уже знал, чем это заканчивается. Отбитыми конечностями. До меня доносились даже не обрывки речи, а просто звуки, издаваемые человеческой глоткой. Разобрать нельзя было ни слова. Наверное, раньше это была не школа вовсе, а штаб-квартира Мазепы. И здесь, где теперь сижу я, сидели его пленники. Мысль о том, что сюда могли запирать нерадивых советских учеников, в мою голову пришла, но последней. Сразу после того, как стук и болтовня снаружи, в подвале, прекратились.

И снова — тишина, хоть ножом ее пластай.


— Да что же это такое? — уже нервно прокричал я.

Словно в ответ на это о дверь с той стороны что-то стукнулось и упало на пол.

— Кретины, — пробормотал я, отвернувшись к оконцу…

Это и спасло мои глаза.

Последовавший через несколько секунд после этого взрыв повалил меня на пол. В ушах словно разорвались запалы. Пытаясь сообразить, целы ли барабанные перепонки, я схватился руками за голову и понял, что лежу в углу помещения…

Одурев от неожиданности, хватая ртом воздух, я встал на колени, опершись локтями в пол.

Передо мной топтались сапоги, что-то звучало, я слышал, но не мог сообразить — что.

Странные сапоги. Шумов носил другие. Да и вообще. Необычные сапоги, непривычные…

Додумать мысль до конца я не успел.

Сильнейший удар в грудь опрокинул меня на спину. Показалось, что меня даже оторвало от земли. Но с моим весом в восемьдесят кило…

Мои руки и ноги двигались сами. Перебирая ими, я отполз в глубь подвала…

Передо мной мельтешили в клубах неоседающей пыли тени, но я различал и идентифицировал их смутно, они словно играли вторую роль, причем роль неприятную — мешали разглядывать разломанную взрывом ручной гранаты дубовую дверь. Она лежала плашмя, и из нее местами, словно мальчишеские вихры, торчали светловолосые щепки…

Я закрыл лицо руками, это все, что я мог сделать. От меня не зависело уже ничего. Поднял взгляд, оторвав его от двери, и увидел то, что неминуемо должен был увидеть, наконец-то разобрав среди звенящего шума в ушах немецкую речь, — немецких солдат.