Огненный плен — страница 24 из 42

С полным коробом я выбрался из будки. Торчак встретил меня там как героя Гражданской войны, на что мне было совершенно наплевать.

Управившись с перевязкой Мазурина, я пару раз сбегал в зал для оказания помощи Торчаку, оказывающему помощь больным. Побег от одесских погромов сказался на докторе не самым благоприятным образом — по пути он растерял все свои навыки эскулапа.


— Жить будем, капитан, понял? Не знаю, на хрена я это делаю, ведь ты озабочен выполнением боевой задачи, сводящейся к уничтожению меня как класса, но мне начхать на это, — шептал я на ухо то ли бодрствующему, то ли находящемуся в забытьи чекисту. Как бы то ни было, здоровый глаз у него был закрыт, а второй, навсегда теперь открытый, замотан. — Если ты меня когда-нибудь прикончишь током, утопишь или вырвешь ногти и я сдохну от болевого шока, уйду я на тот свет со спокойной совестью. Потому что всякий раз, когда тебе больно и плохо, я спасал твою никому не нужную жизнь.

Когда он просыпался, я давал ему разжевать две таблетки анальгина из того же кармана, из которого время от времени появлялись бинты и йод. Потрескавшимися губами он принимал их, хрустел, морщился от горечи и кашлял. Но ничем более я не мог ему помочь. Воды нам не давали уже сутки. Дети кричали, бабы подняли крик, но когда одна из них стала стучать кулаками в запертые двери зала, ее без лишних эмоций расстреляли в два автомата прямо на пороге, через дверь. Без криков и ругани. И все стихло.

Я знал — пройдет еще часов двенадцать и, если нас не выпустят или не впустят сюда воздух, мы задохнемся от трупного запаха. Температура в зале была не меньше тридцати днем, вечером опускалась, но тут же надвигалась другая беда — ночные страхи. То и дело раздавались стоны, вскрики и молитвы… А дети были уже слишком слабы, чтобы кричать. Если я не ошибаюсь, Торчак сходил уже к четырем трупам. Столько же посетил и я…

Уже ночью я видел, как один из сельчан — высокий светловолосый парень — поднялся и направился к стене, на которой зияли окошки для показа фильма. Доски мы с Торчаком придавили обратно к стене, но, видимо, наша вылазка не осталась незамеченной. И он решил посмотреть, что там. Заметил я его давно, через час после помещения в клуб. Он не говорил ни слова, ничего не делал, но нервничал… Не дай бог мне когда-нибудь так нервничать. Он не находил себе места, руки его постоянно двигались, даже когда в этом не было необходимости. Я подозревал у него вегетососудистую дистонию, и своим поведением он подтверждал каждый ее признак. И вот он перестал терпеть. Вряд ли — клаустрофобия, скорее нервный срыв. Забыв об осторожности, он отодрал доски и исчез в темноте. И через пять или более минут я услышал за дальней стеной автоматную очередь. Потом еще одну…

Я был последним, кто мог воспользоваться оконцем, открывающим дорогу на бахчу, то есть к свободе.

Часть III

«Уманская яма»

Трое суток. Они решали, что с нами делать, трое суток. На исходе третьего дня ворота распахнулись и немцы, зажимая нос и сыпля проклятья, принялись выгонять людей на улицу. Главная площадь деревни была оцеплена, и даже самому невнимательному было видно, что все пространство разделено на три кольца. Рядом с одним оцеплением стояли грузовики с опущенными бортами. Три или четыре — они выстроились безукоризненно в линию, и я не успел толком подсчитать бамперы.

В десяти метрах от клуба стоял невозмутимый штурмбаннфюрер СС и курил сигарету. Ноги его были широко расставлены, и он заканчивал коридор из автоматчиков, выстроившихся от дверей до площади. Бросая взгляд на появившегося перед ним, он коротко приказывал: «Налево!» или — «Направо!».

Направо уходили, как правило, женщины, дети и старики.

Налево — взрослые мужчины и подростки.

На сортировку ушло не больше десяти минут, после чего группу мужчин числом около семидесяти, в которой находился и я, взяли двойным кольцом оцепления.

— Если кто-то из вас решит совершить побег или просто закричать, я устрою децинацию! — сообщил нам штурмбаннфюрер и кивнул стоящему рядом с ним мужчине. Тот следовал по пятам за офицером, был одет в серый костюм, воротник его белой рубашки украшала серая бабочка. Гардероб завершала шляпа серого цвета последнего фасона — с опущенными полями и широкой шелковой лентой. Услышав родную речь и заметив взгляд хозяина, он проговорил весьма внятно, хотя и с чудовищным немецким акцентом:

— Господин штурмбаннфюрер просить соблюдать порядок. За неповиновение каждый десятый расстрелять.

Им обоим можно было верить. Я машинально посмотрел на столб у сельсовета. На нем, привязанный веревкой за ноги, вниз головой висел тот самый светловолосый парень.

Мазурин держался за мой рукав и выглядел молодцом. Не знаю, где находил он силы для жизни, но, глядя на его лицо, поперек которого легла повязка, я питался от него какой-то внутренней силой. В нем жило неистребимое желание существовать. Трое суток он ничего не говорил, лишь постанывал, и теперь, когда от обезвоживания любой другой с его ранением оставил бы этот мир, чекист стоял на ногах.

Жажда схватила за горло всех. Я чувствовал, что, если нам не позволят напиться, через час движения на жаре мы — трупы. Отравленные трупными миазмами, испарениями испражнений, едва не задохнувшиеся в жаре, люди еле волочили ноги. Матери выносили на руках трупы грудных детей, безумие читал я в глазах их…

Никто не знал, что будет дальше.

Всех, кто оказался по правую руку от штурмбаннфюрера, стали загонять в грузовики. Бабы, крича и путаясь в юбках, падали с бортов, их запихивали силой. Совсем маленьких детей передавали из рук в руки. Через десять минут немцы подняли борта и колонна двинулась прочь из деревни. Вслед за нею урчащей змейкой резво покатили пять или шесть мотоциклов с колясками. Последнее, что я запомнил, были две последние цифры номера замыкавшего колонну грузовика — 52.

— Построиться в две шеренги!

Шнырь перевел. Толпа задвигалась, засуетилась. Очень скоро наш строй развернулся на половину площади села. Наблюдая за тем, как на площадь въезжает черный «Мерседес», я шепнул капитану:

— Что бы ни происходило дальше, закрой рот и не дергайся. Это простой способ выжить. Не дерзи, иначе умрешь. Мертвый ты никому не нужен. — Решив, что для пущей убедительности мне нужно привести какой-то довод, я сказал: — У тебя же задание есть (он посмотрел на меня злым глазом), вот и выполняй его. Иначе партия и правительство оторвут тебе яйца.

Его заданием был я. И не было лучше способа завести этого человека и заставить повиноваться.

Когда дверца «Мерседеса» распахнулась, штурмбаннфюрер преданной собачкой побежал навстречу гостю. Впрочем, кто здесь гость… Навстречу — хозяину.

Я увидел человека, появившегося из машины. И сердце мое тревожно стукнуло. Это был тот самый оберфюрер, с которым я имел честь разговаривать во дворе покойного Тараса. С тех пор прошло трое суток, я изменился, а он — нет. Против моего заросшего щетиной лица — тот же выбритый до синевы подбородок, против усугубившегося от меня запаха — аромат берлинского парфюма. Выслушав доклад, который его не интересовал, оберфюрер двинулся к строю. Не дойдя до него двадцать шагов, остановился и махнул рукой в нашу сторону. Послушный штурмбаннфюрер ринулся доберманом к строю пленных.

— Командиры Красной армии, коммунисты, выйти из строя!

— Можешь сделать аж два шага вперед, — поддразнил я Мазурина, зная, что вбиваю клин в шестеренки его героического сумасшествия. У меня до сих пор не выходила из головы сцена с его обвинениями в мой адрес по поводу кражи нижнего белья. Изворотливый сукин сын…

«Какие тут, кроме нас, могут быть командиры и, кроме Мазурина, коммунисты…» Я не успел додумать эту мысль, как строй зашевелился и пять или шесть человек, тронув соседей, чтобы не толкнуть, вышли из строя. Все — в гражданской одежде. Вот это да… неужто им повезло больше и их жители не сдали?…

Когда штурмбаннфюрер лаял солдатам команду и строй ждал перевода, не понимая, что перевода не последует, я уже ощущал приход страшного. Я понимаю немецкий, я понимаю немецкий…

Вышедших из строя спокойно довели до сельсовета, и автоматчики, шедшие до сей поры кольцом, стали вдруг разворачиваться в цепь.

— Забьют хлопцив… — услышал я за спиной.

— Быстрее! — прокричал штурмбаннфюрер, и автоматы конвоиров захлебнулись очередями. Извиваясь в агонии и не желая отдавать жизнь, тела расстрелянных в упор шевелились в пыли, я слышал хрип и крики. Немцы добивали их короткими очередями в два-три патрона — в упор. Добивали долго. Им даже пришлось перезарядить оружие.

— Господин штурмбаннфюрер хотеть, чтобы из строя вышли оставшиеся командиры и коммунисты! — прокричал Серый. — Вы хотеть обмануть офицера СС! Выйти из строя!


Я бы удивился, если бы кто-то вышел…

И тут же удивился.

Из строя выбрался крепкий старик лет шестидесяти и, засучив рукава, пробасил:


— Что, говноеды, во вкус вошли? Мой сын, Стариков Сергей, погиб героем в Брестской крепости! Майор-пограничник, упокой Господи его душу!.. Он там вам в плен не сдался, а я здесь милости не приму! — Я видел, как по лицу старика пошли красные пятна. — Он там героем умер, а я здесь богу душу отдам! Стреляйте, суки, я — в бою!.. — И, ринувшись вперед, старик вцепился огромными руками, похожими на клешни, в горло стоящего перед ним немецкого солдата.

Еще бы несколько секунд, и тонкая шея гитлеровца хрустнула бы, как цыплячий скелет. Но, взметнув клуб пыли, подоспел штурмбаннфюрер…


Старика вешали на наших глазах…

Но ему было уже все равно.

К тому моменту, как петля ударила по его шее, кровь из отрубленных кистей рук залила всю землю перед крыльцом сельсовета…

Он умер от потери крови. Сквозь туман, заплывший в мои глаза, я пытался услышать слова, которые произнес бы старик перед смертью. Но не дождался. Сзади кто-то забился в истерике, называя старика Петровичем…