Огненный плен — страница 3 из 42

Мы возвращались в тот кабинет.

Когда я вошел, Костриков лежал уже на спине, гимнастерка на его груди была вспорота и откинута в стороны. В кабинете сильно пахло эфиром. Добротворский и Гесс укладывали инструменты и препараты в чемоданы, у окна и дверей замерли в ожидании чекисты. Кроме них рядом с залитым кровью столом стояли двое, один-то из них, развернувшись ко мне, и сказал:

— Вы оказывали первую помощь товарищу Кирову?

— Немного неправильно сформулирован вопрос. Вы хотели спросить — искал ли я пульс на шее товарища Кирова. И я бы ответил, что да, искал.

(Оторвав взгляд от чемодана, Гесс посмотрел на меня и поощрительно моргнул. Не знаю, можно ли моргать, выражая чувства, но в тот момент мне показалось, что было именно так.)

— Это неважно, — отрезал седоватый мужчина во френче. Я только тогда заметил, что он во френче, когда он произнес эту фразу и развернулся ко мне. — Главное, что вы первый из врачей, кто оказался у тела Сергея Мироныча.

Совершенно не представляя, что на это ответить, я промолчал.

— Вам, профессорам Добротворскому и Гессу следует подписать первичное заключение о смерти Кирова. В нем указать, что смерть наступила в результате пулевого ранения в голову. Кроме того, лично вам необходимо написать объяснение, в котором указать, что, выбежав в коридор, вы увидели Николаева, который сидел на полу и в руках у него дымился револьвер, — последнее адресовалось уже только мне.

— Простите… — я замешкался. — Я не знаю, от чего наступила смерть Кирова.

— Вы что же, не видели раны? — изумился человек во френче. Впрочем, мне показалось, что удивление деланое.

— Я видел рану. Но только ее. А смерть между тем могла наступить в первую очередь от ножевого ранения в живот.

Хозяин френча подошел ко мне, крепко взял за руку и как провинившегося ребенка подвел к столу.

— Живот товарища Кирова перед вами.

— Не могу подписать заключение, — я заупрямился. — Я не судебный медик. Я простой хирург. Мне не известно, чем болел покойный. После ранения в голову он мог умереть от сердечной недостаточности, от болевого шока, от потери крови, от динамического поражения головного мозга… Откуда мне знать это без вскрытия?

— А товарищ Киров — не простой человек! — Кажется, тот, что был во френче, вырвал из моей тирады главное. Кажется, он взял за труд объяснить мне, что необычные люди умирают не так, как посредственности. — Хотя… Позвольте вас на минутку…

Он снова взял меня за руку, сзади за нами увязался чекист в синих галифе, и этой процессией мы вышли из кабинета и двинулись по коридору. Через минуту мы зашли в кабинет без таблички.

Мне было предложено сесть, чекист покинул помещение, седой сел за стол.

— Товарищ Касардин, что привело вас в Смольный?

Я рассказал. Выслушав меня спокойно и быстро посмотрев на часы, мужчина проговорил:

— Вас знает Угаров, он-то и сообщил, что вы — врач. В Кирова стрелял Николаев, мерзавец, карьерист и психопат. Он уже дает показания. Наша задача — облегчить работу следствия. Вы можете помочь нам в этом. — Вынув из кармана папиросы, он закурил. Помахал в воздухе спичкой, бросил в пепельницу.

Я услышал хрустальный стук — легкий, невесомый…

— А ваша бабушка от чего умерла, товарищ Касардин?

— От старости.

— Квартира большая?

— Три комнаты.

— Ого. Три семьи заводчан можно разместить… — Он откинулся в кресле и выпустил дым через ноздри. — Скоро в Смольный прибудет товарищ Сталин. Как вы считаете — у него испортится настроение, если ему станет известно, что один из врачей не хочет помогать следствию?

— Помилуйте! — возмутился я. — Разве можно так ставить вопрос?

— Вопрос поставлен с революционной необходимостью! Так испортится или нет? И имеете ли вы хоть крупицу партийной совести, прося за квартиру в тот момент, когда сотни тысяч рабочих семей ютятся в подсобных помещениях?

Кровь отошла от моего лица. Во-первых, я не коммунист, потому откуда, спрашивается, у меня должна иметься партийная совесть. Я вообще отказываюсь понимать, чем она может отличаться от беспартийной. А во-вторых, должен ли я вообще просить за квартиру, которая сто пятьдесят лет была родовым гнездом семьи Касардиных?

— Что же, вы меня убедили, — сказал я и положил на стол картонную папочку с прошением и другими бумагами. — Я действительно зарвался. Требовать жилье в Ленинграде в тот час, когда у кого-то его нет, — перегиб.

Этого хозяин кабинета, кажется, не ожидал. Расстегнув верхнюю пуговицу на френче, он размял шею.

— Вы безнадежно глупы или отважны?

— Разве это не одно и то же?

Шея седого вдруг налилась кровью.

— Белая мразь… — прошептал он. — Ты будешь в моем кабинете учить меня жить?…

Я помертвел и наконец-то очнулся. За нереальностью событий последнего часа я совершенно позабыл, что смертен.

— Ты подпишешь это заключение, — решил седой. — И моли бога, чтобы я забыл об этом разговоре.

Он не забыл. Несмотря на мои молитвы, справедливости ради нужно заметить, что были они вялы и неискренни, он — не забыл…

//- Москва, 1943-й… — //

Склизкий, холодный пол грузовика. Голова моя бьется об него на каждой кочке. Пахнет бензином.

Меня снова везут. Как же я привык к этому. И нет уже того удушающего страха, что был в первый раз…

— Кепка чекисту, говоришь, к лицу? — раздалось надо мной. — Нет, дружок, кепки я не ношу. И штиблеты — тоже. Зато вот у тебя скоро будет и то и другое. И заковыляешь ты в этих штиблетах до Соловков… сволочь!

И каблук вдавился мне в ухо…

Я подписал тогда, девять лет назад, все. Все, что от меня требовали. А человек во френче, седой, узнавший во мне белую мразь, подписал документы на квартиру. И теперь — тогда — она была моей. Я возвращался в нее, и всегда мне казалось, что сюда я домой возвращаюсь, в Ленинград, а не отсюда — в Москву. Даже самой холодной зимой стены жилища моей бабки, болтуньи-контрреволюционерки, были теплыми на ощупь. Здесь пахло домом, покоем, и, когда я растапливал камин в гостиной, свет растекался по комнатам, неся с собой сонную дремоту и расслабление.

После подписания мною заключения о смерти Кирова, которое я даже не читал, некоторое время газеты и радио словно были отданы на откуп тому событию. Но помимо официальной версии — заговора против вождей, ходило много слухов. И первоисточники их продолжали и продолжали наполнять палаты больницы НКВД, где я работал.

Я слышал много версий спустя годы. Что только не говорят люди, находящиеся в бреду.

— Вы должны знать, вы должны знать, Расторгуев!.. — хрипел, вонзив в меня безумный взгляд, один из старых чекистов. Он почему-то считал, что я Расторгуев. — Жену Ленина отравили по приказу Берии! В день ее рождения в тридцать восьмом — старая ведьма хотела опорочить товарища Сталина на съезде партии!.. Расторгуев, вы старый, закаленный в боях коммунист… Я могу быть с вами честен… Эту стерву с диагнозом «острый приступ аппендицита» оперировали срочно и, чтобы помнила, на кого руку поднимала, — без наркоза. Она протянула ноги в ужасных мучениях. — Он подтянулся ко мне на руках, держась за халат, и зашептал, обдавая отвратительным перегаром наркоза: — Ее праздничный скромный ужин состоял из вина, киселя, пельменей и белого хлеба… Сложите первые буквы продуктов, и получите — ВКПБ!..

Через два дня он выписался и, даже не поблагодарив за спасение его жизни от заворота кишок, — его праздничный обед представлял собой куда большее количество блюд, — убыл…

* * *

Опершись на ладони, я поднял голову, но одна из Теней тут же придавила ее подошвой ботинка.

— Лежать, сука. Теперь не убежишь. В «Москве» мы лопухнулись. Здесь — даже не думай.

Я застонал, хотя боли не чувствовал. Пусть знают, что я тряпка. Уронил голову. Чересчур правдоподобно — ударился скулой, и лицо словно пронзило током.

— Сейчас бы чаю, — услышал я.

— В блюдце! И — кусок сахара, — добавила другая Тень.

— Когда-нибудь ты окажешься в комиссариате под подозрением, как извращенец. Как можно пить чай с сахаром?

Отсюда до Лубянки — полчаса езды по сырому асфальту. Скорость невелика — фары заляпаны грязью, и водитель боится срезать кузов о стену дома. Да, с легковыми у них, с «Паккардами» да «Эмками», нынче напряженка. Слишком много адресов и чересчур мало транспорта для доставки по ним проживающих. Эта полуторка, уверен, была забрана с какого-нибудь завода под нужды НКВД.


Как они меня вычислили?

Трудно думать, когда на голове чья-то нога. Ни одна мысль не приходит.

Там, в «Москве», меня сдала горничная. Я уверен в этом, потому что врач работает, всегда руководствуясь принципом исключения. Шевелит больной пальцами — значит, не перелом. Но руки поднять не может. Значит, растяжение. А в какой части руку поднять не может, если болит вся? В плече? Нет, поднимает. Может, в локте — нет, работает. Остается — кисть. Растяжение связок лучезапястного сустава. Так и здесь. Администратор? Его не было, когда я под фамилией Волков вошел в гостиницу. Был консьерж. Но он тупо записал меня в книгу, попутно разговаривая с кем-то по телефону, уверяя, что мест нет и не будет. Потом выбросил мне на стойку ключи, смахнул деньги, расписался в квитанции и швырнул мне квитанцию. И тут же стал снова кому-то звонить. Он видел фото, вклеенное в чужой паспорт, но содержание паспорта его интересовало мало, главное для таких людей — его наличие.

Я прошел в номер с портфелем, в котором лежал запас еды на трое суток, и два дня не высовывал носа из номера. Приходила горничная. Спрашивала, не убрать ли у меня, я отворачивался. Отвечал каждый раз: «нет, спасибо» или просто — «нет» и встряхивал перед собой газету. Горничная — человек НКВД. Почему-то сразу мне не пришло это в голову. Разве чекисты после открытия такого отеля — лучшего в стране — могли оставить его без присмотра? Штат тут же был заполнен их агентами — штатными и внештатными. Странно, что я так мыслю, когда голова моя под ботинком… Значит, умные мысли в таких ситуациях все-таки приходят… Или они именно в таких случаях человека и посещают?