Огненный рубеж — страница 16 из 63

– Возвращайся в отделение, – слабым голосом инструктировал Гущин. – Сообщите в Калугу – заболел я. Приехать не могу… – Он собрался с силами. – Попа отпусти. Скажи там… чтоб его не трогали. Встану – сам разберусь. Понял?

– Понял, товарищ сержант, – бодро отрапортовал Остриков. – Гражданина Сухарева я уже отпустил… пока. До дальнейших приказаний.

* * *

Через раскрытую форточку в избу врывались одна за другой бравурные мелодии советских маршей из деревенского репродуктора. Бодро звенящие голоса пионеров исполняли «Марш энтузиастов», «Марш авиаторов», «Марш воздушного комсомола» и «Песню красных полков».

Укрытый двумя одеялами, Иван Дмитриевич Гущин постанывал на кровати в лихорадочном бреду. Правая рука выпросталась наружу и совершала отрывистые круговые движения.

Когда радиотрансляция взорвалась удалыми словами «Марша веселых ребят», горячечный больной возбужденно вскрикнул:

– МОПР…МОПР!..

К постели подошла старуха, поменяла мокрую тряпку на лбу.

– Что это он, батюшка, будто кличет кого? Какую-то мопру. Что за зверь такая? Собака, что ли, евойная?

Старый священник встал рядом с ней, задумчиво глядя на Ивана Дмитриевича и его бьющую воздух руку.

– Зверушка эта, Капитоновна, нынче знатная. Международная организация помощи революционерам, сокращенно МОПР. Мне Трофим Кузьмич растолковал это словечко, но понять смысл сего странного обстоятельства я не в силах… Да он как будто и не зовет, а наобратно – отгоняет.

«…Когда страна быть прикажет героем – у нас героем становится любой…» – неслось с улицы. Гущин застонал громче.

– Вот что, Капитоновна. Закрой ты, ради Бога, форточку.

– Так воздуху напустить, батюшка! Воздух-то от хвори – первое дело.

– Не видишь разве – худо ему от красных песен, тошно. Натерпелся, бедолага.

– Чегой-то натерпелси? – не вняла старуха. – Сам-то красный, ажно клеймо ставить негде… А молодой… – пригорюнилась она. – Да уже пропащий.

– А то ты не знаешь, Капитоновна. Как церкви в округе позакрывали да посносили, хвостецким простор для безобразий открылся. Вот и попал он им под руку. Да в ночь под главный советский праздничек. Разгулялась нечисть в лесу… праздник у ней тоже.

– Свят, свят, свят, помилуй, – закрестилась старуха, – заступи, Матерь Божья!

Она захлопнула форточку.

– А радиву эту поганую как приделали на столбе, так теперича только на ночь и глохнет…

* * *

Отца Палладия больше не арестовывали. Сержант Гущин, выздоровев и вернувшись на службу в калужский райотдел НКВД, отказался вести дело о церковно-фашистской шпионско-террористической организации в селе Лев-Толстое и его окрестностях. Только прежде чем сдать дело, он забрал из сейфа с уликами рукопись – повесть учителя Михайловского о Стоянии на Угре с контрреволюционным названием «Пояс Богородицы» – и прочел ее от первой страницы до последней. Хотел вовсе уйти из органов госбезопасности, но над его заявлением начальство посмеялось, затем пригрозило арестом и подвалом и, наконец, отправило обратно – служить не щадя живота советской Родине и ее трудовому народу на поприще разоблачения неисчислимых врагов коммунизма.

Тогда Иван Дмитриевич стал пить горькую. Пили в органах все, перед особыми операциями и после них это было даже обязательным делом. Но Гущина на особые операции больше не отправляли, жалея его пострадавшую той памятной ночью психику. О самой той ночи он почти ничего никому не рассказывал. По туманным словам докторов начальство лишь догадывалось, что заблудившийся в морозном лесу сержант пережил сильный страх с галлюцинациями, который повредил что-то в его молодом, неокрепшем организме. Поэтому неуставно дружившего с бутылкой сотрудника, когда-то перспективного, но теперь безнадежного, по-тихому списали летом тысяча девятьсот тридцать восьмого года. К тому времени троцкистских прихвостней, фашистских наймитов и агентуры иностранных разведок в районе стало намного меньше, а белогвардейско-кулацкое подполье и вовсе было вырвано с корнем, и можно было начинать чистку в собственных рядах.

Бывший начальник сержанта Гущина, старший лейтенант госбезопасности, в свой черед попал под эту чистку и тоже был расстрелян, как сотни тысяч других названных врагами народа. Некоторые его подчиненные отправились в исправительно-трудовые лагеря вслед за теми, кого они сами еще недавно туда определяли.

Расстреляли и учителя Михайловского, и еще четырнадцать человек, проходивших с ним по делу о диверсионно-контрреволюционном подполье.

Осталась от учителя только та картонная папка со стопкой обычных школьных тетрадок в линейку, исписанных его ровным мелким почерком. Папку эту бережно хранил у себя дома школьный военрук, бывший сержант госбезопасности, Иван Дмитриевич Гущин. Впрочем, о том, что когда-то он был чекистом, не знал в школе никто, даже директор и кадровик. Дети его любили.

В июне сорок первого года Иван Дмитриевич ушел на фронт и в октябре погиб в котле под Вязьмой. В квартиру его вселились чужие люди со своей трудной военной и послевоенной жизнью. Куда подевалась с тех пор папка с рукописной повестью школьного учителя истории, никто не знал. Да и искать ее никому в голову не приходило.

За год до войны Иван Дмитриевич возил рукопись в село Лев-Толстое. Хотел оставить ее на сохранение у отца Палладия. Оказалось, священник ее когда-то читал – учитель Михайловский просил его оценить повесть. Но взять папку батюшка отказался. За упокой души мученика Николая он молился, а насчет повести разводил руками:

– Что мне с ней делать? Оставь себе, Ваня. Не было ведь ничего этого.

– Как не было?! Ты же сам мне рассказывал, отец Палладий.

– Ну да, Стояние на Угре было. Тихонова пустынь была, – перечислял священник. – Да и будет еще… Авва Тихон был. Пояс Богородицы, оградивший Русь от разбоя ханской орды, был – так в летописях называли Угру. А того, что тут написано, не было. Художество, вымысел. Николай Петрович хотел литератором стать, для детишек книжки писать. Эта повесть была его пробным камнем, тут он свое сокровенное высказал. О том, чтоб напечатать ее, не думал даже. В такие-то времена, что ты, Ваня… Когда падет и это иго, тогда уж. Мне не дожить… Да и не привел Господь Николаю Петровичу сочинителем стать, иную стезю ему дал, лучшую.

Гущин в тот раз едва не обиделся на своего духовника. Он-то своими глазами видел Ее, ту, что вывела его из лесного кошмара. Видел Ее в небе над Угрой и козачий атаман Григорий, не вернувшийся в Литовскую Русь, оставшийся служить Руси Московской. На исходе жизни, утомленный войнами, изувеченный сражениями, вырастивший сыновей, он пришел к могиле аввы Тихона и принял в его пустыни иноческий постриг…

Все это было, верил Иван Дмитриевич. И сам хотел прожить жизнь такую же полноводную, славную деяниями, крепкую сотворенным добром во образец детям, растущим вокруг. Но Бог дал ему другую стезю. Наверное, лучшую.

Калуга – Тихонова Пустынь – Подмосковье, 2020

Игорь Прососов. Сталь из Самарканда

За двести шестьдесят лет до Угры

…Сталь ковалась в Согде. Древнем Согде, Согде Хранимом, Согде Златообильном. Сталь ковали в маленькой кузнице, что притаилась в переулочках у Наубехарских врат.

Заготовки неторопливо доставали из печи, медленно опускался молот, тихо и будто почтительно ругались подмастерья… Вилась сонная муха.

Муха – раздражала.

Вся кузница была скучной, медленной, засыпающей – ну ровно эта самая распроклятая муха. По крайней мере, так казалось молодому воину в богатом тюрбане, переминающемуся с ноги на ногу в ожидании, когда на него наконец обратит внимание кузнец – степенный дядька с пушистыми седыми усами, бурой лысиной и хитрым взором. Ох, нехорошо он смотрел! Глаза кузнеца – маленькие, черные, напоминали дыры. И не просто какие-то мирные отверстия – а дырки прямиком в Джаханнам, за дастархан к самому Противоречащему, да защитит нас от него Аллах!

Занятие это – ждать кого-то – было явно непривычно юноше. Обычно дожидались его.

Наконец заготовки были опущены – ме-е-едленно, уснуть можно – в воду. Чинно и как-то царственно поднялись к навесу клубы пара, оглушив несчастную муху, так что та заметалась. Кузнец поднял взгляд на посетителя.

Поймал… Нет, взял из воздуха муху – лениво, будто виноградинку с горсти отщипнул. Помял в пальцах. Сунул в рот, прожевал. Проглотил. Заключил удовлетворенно: «Мясо!».

Вновь посмотрел на гостя. Хмыкнул в усы. Обрадовался самым оскорбительным образом:

– Волчонок решил кусаться? Волчонку нужен железный клык? Молочные не годятся? Ах, хорошо!

«Хорошо тебе, скотина, будет в медном быке жариться», – подумал окончательно выведенный из себя блистательный Джелал ибн-Пехлеви, троюродный внучатый племянник самого шаха.

Впрочем, промолчал.

И принцы проглатывали горькую гордыню в кузнице старого Мухаммада, которого никто не звал Мухаммадом, а величали в основном Дядюшкой – так же, как и он обзывал клиентов от мала до велика по прозвищам, а в целом – «племянничками».

Старого Мухаммада называли Дядюшкой Зло.


Был он строптив, ворчлив, отвратительно злоязык, но никто в державе Хорезмшахов не ковал таких клинков, как он. Говорили даже, что порой в его двери стучались гости из самого Халифата, опустившие на глаза капюшоны дорожных плащей.

Не верить оснований не было.

Еще говорили, будто связывала его какая-то история с самим благочестивым шахом Ала-ад-Дином Мухаммедом Вторым, да благословит его Аллах и приветствует. Говорящим, впрочем, быстро затыкали глотки, как правило – расплавленным свинцом.

В конце концов только и осталось, что побасенка о молодом воре, никак не напоминавшем родного сына (хоть и младшего) шаха предыдущего. Достигнув этого, владыка приказал палачам затушить огни под тиглями.

Мудрейший шах умел довольствоваться малым и знал, когда остановиться. Редкое, если вдуматься, достоинство. Вовсе не свойственное его троюродному внучатому племяннику.