– Тьфу, нечистый, – выругался Иван. – Помяни черта… Хоть живой, караульный-то?
– Что ему сделается, башке дубовой, – сказал Савва. – Впрочем, не проверял. Мне без надобности. Ты выяснил, что велено?
Пока Тетеря пожирал его ненавидящим взглядом, Савва будто спохватился. Перекрестился на иконы в красном углу, продолжил тихим голосом:
– Сейчас ты прикидываешь, не забить ли тревогу. Или, может, просто взять саблю и попытать счастья самому. Будь добр, оставь это, пока я не обеспокоился. Беспокойство мое обычно дорого обходится и окружающим, и моей совести. А если тебе вдруг повезет – знаешь, не я один могу отослать некую грамотку в Москву. Спаси Бог.
Иван вздохнул. Протянул:
– Нечистый меня дернул…
– Не дури себе голову, – окоротил его Савва. – Никто тебя не заставлял продавать на сторону казенную ткань. Все сам. Сам и отвечаешь.
– Тот человек жив, – выдавил Тетеря. – Как ни странно. Я сам удивился. Видели его в войске Ивана Молодого. Извини, отряд узнать не удалось.
– Хорошо. Второй вопрос?
– Наши стоят на берегу, татары щупают, пытаются прорвать. Жарче всего у большого брода, что на Залидовских лугах. Он – самый подходящий, так что наши собрали у него основные силы. Даже пушки притащили. Там же – ставка. Иван Молодой считает: ежели его отстоим, берег удержим. А вот великий князь, похоже, не столь уверен.
– Это всё? – уточнил Савва.
– Всё.
Рыбник кивнул и двинулся к окну.
Тетеря выдохнул резко, будто с воздухом из него выходили силы. Выдавил на последних остатках гордости с какой-то безумной надеждой:
– Ты же не используешь эти сведения во вред Москве?
– Поздно спохватился, – оглянулся Савва. – Могу побожиться. Вот только поверишь ли ты моим клятвам?
– Твоим – нет, – кивнул Тетеря как-то сокрушенно. Писать в столицу уже не хотелось, и помирать с толком – тоже. Хотелось просто – помереть.
Тот, кто называл себя Рыбником, пожал плечами и выбрался в окно.
…До постоялого двора Савва добрался без приключений. Перед сном долго сидел он в темноте, глядя на вынутый из ножен тонкий полумесяц подсаадачного ножа. Ему казалось – нож жил своей жизнью, болел, мучился. Нож как будто звал.
Прогнать злой соблазн удалось не сразу.
Ночью ему спалось плохо. Сначала привиделся привычный уже, знакомый кошмар.
Вставали перед глазами узкий проход между камнями, огни костров и кровь, фигуры в цветах Москвы, Новгорода и Литвы, какие-то корабли, на которые спешно грузились отступающие, горячка боя.
Еще – заваленный трупами берег, где он никогда не был.
Все тонуло в багровом тумане, а в небе тускло горел алый месяц.
Савва рычал во сне.
…Потом кошмар будто отступил, сменившись чуть более спокойным, но все же горячечным, навеянным, очевидно, разговорами с гусляром видением.
Снилось пожарище и вонь горелой плоти… Звучал в голове размеренный голос, четко произносящий: «Знают на Руси трех царей…».
За девяносто восемь лет до Угры
…Знают на Руси трёх царей. Во-первых, царь константинопольский. Царь из града царей. Во-вторых, царь немецкий, из империи Римской, латинянами цесарем именуемый.
В-третьих, наш, ордынский.
Дмитрия Ивановича Донского никто не назвал бы царём. Никогда это его не заботило и не раздражало – до сего момента.
Он шел по покрытой серым пеплом земле, что когда-то звалась улицей, и смотрел на черный пустырь на месте посада, обгорелые стены кремля; на трудящиеся тут и там похоронные команды – им предстояло много работы.
По самым скромным подсчетам, горожан погибло до половины. Москва выгорела. Будто девицу в разоренном городе, взяли её силой, осквернили, побили и бросили помирать.
Не в первый раз. Возможно, не в последний.
Приказ выслать погоню уже был отдан – и воины с перекошенными, застывшими от ярости и боли лицами седлали коней, вели последние приготовления.
Все понимали, что это тщетно. Ищи ветра в поле, а татарина в степи… Даже если и найдешь – не обрадуешься. Великую силу царь обрушил на впавших в немилость.
Татары пришли, как захотели, и уйдут по собственной воле. Бешеная скачка, а быть может, и рубка могли лишь чуть остудить горячие сердца. Да и этого, если вдуматься, не могли.
То и дело князь ловил на себе взгляды – пристальные, осуждающие, в лучшем случае – непонимающие.
Грустно улыбнувшись неведомо чему, остановился он на развалинах большого терема.
Мысли его витали не здесь и не в сём часе. Очами души видел он Куликово поле, и бьющихся Пересвета с Челубеем, и два войска. Узри их те, что бились некогда при Калке, – решили бы: татары с татарами воюют. В далеком прошлом остались тяжелые доспехи и дружинная тактика. Легкая конница с луками, в одинаковых тегиляях и коже, в стальных шлемах и с луками – и даже лица противников были схожи неотличимо.
И всё же там была вся Русь истинная, православная, и стояла она под его хоругвями.
Под его!..
Он горько засмеялся.
– Смотри, Вася, – сказал он тихо шедшему чуть позади, чтобы не мешать отцовским мыслям, наследнику. – Смотри внимательно и запоминай. Радуйся. Вот она, царская награда. Милость великая!
Василий удивленно воззрился на отца. Или ум за разум зашел? От такого и впрямь помутиться можно.
– Не понимаешь. Никто не понимает. Они скажут – Дмитрий никогда не спорил с нынешним царём… А когда царь пришел убивать – отсиделся в кустах. Москву защищал литвин Остей.
– Заткнем!..
– Молчи и не перебивай, сынок. Потому что в чем-то они правы. Они не видят того, что видит царь. Что вижу я. Когда в Орде начались нестроения, мы глотнули воли. Ухватили ее в горсти, сколько могли, – и не удержали, да и не могли удержать. Но что-то мы всё же сделали. На Куликовом поле мы побили не врага нынешнего царя Мамая. Мы побили татар.
– Господ?
– Так, да не совсем.
Князь присел. Разметал пепел и подобрал лежащий на земле клинок. Деревянные ножны сгорели, их металлическое устье и проволока из оплётки рукояти расплавились от жара, образовав причудливые наросты…
Сам меч не пощадили ни огонь, ни время. Когда-то прекрасный, чудесной работы чуть кривой клинок с заточкой по обеим сторонам был стар и, видимо, давно служил украшением стены, а может, и семейной реликвией.
Князь протер рукавом клинок. Проступили неряшливо выбитые, трудно различимые буквы: «Лета от со… походе… Ливонской… память о спасении… побратались на сем клинке Иван и Сохор». На другой стороне значилось то же монгольскими буквицами.
– Ходили мы в одни походы. Одному царю кланялись и дань платили. Наши сестры и дочери шли за них, а их – за нас. По крайней мере, они очень хотят, чтобы мы помнили именно это.
– А это не правда?
– Это, – скривил рот князь, – не вся правда. Если лишь по этому судить – один народ мы, и одна страна. Нет нас и их, а есть одна большая Татария. Вот только в походы-то мы вместе ходили, а татарские сабли разваливали наши головы. Выход платили – а церкви горели русские. И женщины кричали наши. Не их. Да и шеи гнули – тоже мы.
Он внимательно присмотрелся. На «русской» стороне клинка куда менее глубоко, чем памятная надпись, кто-то начертал короткое и почти что не пострадавшее от времени «Помни о Неврюевой рати». Воин, некогда владевший сим мечом, знал – иногда нужно улыбаться врагу в лицо. Иногда даже ненавидеть его уже не получается – слишком близок он стал.
Если нет ненависти, память тоже сгодится. Главное – не забывать.
– На Куликовом поле мы разбили не просто господ. Мы разбили тех, кто очень хотел, чтобы мы считали себя ими и в то же время ниже последнего из них. Мы вспомнили, что мы, оказывается, не окраина улуса Джучи, а Русь. Такое – не прощают. Царь должен был ударить. И что будет дальше – тоже понятно. Слушаешь?
– Слушаю, отец.
– Придется забыть о попытках сговориться с соседями. Рабы не ведут переговоров. Мы будем платить полную дань-выход и ездить в Орду, чтобы ползать перед ханом на карачках. Нашему войску выпадет снова ходить в походы вместе с татарами. Скорей всего, ты сам отправишься в Орду, как они это называют, «гостить» на многие годы.
Василий побледнел. Не из-за страха за себя. От ярости и бессилия. Но все же сдержал удар. Спросил только:
– Так что же, все, чего наши пращуры достигли за эти годы?..
– Не совсем. Мы больше не станем играть по их правилам. Мы будем терпеливы. Мы станем ждать и помнить. Пока мы еще не можем позволить себе открыто выйти против них. Но однажды Орда ослабеет. Пусть пройдет сорок лет, пятьдесят, сто, но это случится. И тогда…
Князь поднял найденную саблю на ладонях. Посмотрел на оружие внимательно.
И – раз! – ударил с оттяжкой по обгорелому, но устоявшему столбу – боком, плоскостью клинка. Тренькнула сабля. Переломилась. С хрустом разлетелись осколки металла.
– Вот так, – заключил Дмитрий Донской. – Даже сталь дряхлеет и становится хрупкой. Слышишь? И сталь можно сломить. Теперь мы это знаем.
Угра. Здесь и сейчас
– Куда ты скачешь? – спросил однажды Тимошка. – На войну или от войны?
– Иди к лешему, – беззлобно посоветовал смурной от кошмаров Савва.
Потом ответил:
– Да.
Что именно «Да» – не уточнил.
Впрочем, гусляр понял его прекрасно.
Становилось холоднее, падал ледяной дождь, и на дороге было безлюдно.
– Ты новгородец. Говоришь мало, стараешься скрывать произношение, но тому, кто умеет слушать, все очевидно. Новгородский поход девять лет тому?..
Савва только кивнул.
– И все равно хранишь верность. Спешишь к войску, в котором тебя никто не ждёт. Не ждут ведь? Тогда было страшно, я помню.
Продолжать не было нужды. Девять лет назад подчиненный Москве по итогам прошлой войны Новгород, обеспокоился стремленьем московского князя Ивана собрать все русские княжества под своей рукой. Госпо́да новгородская обратилась к великому князю литовскому, прося принять вечевую державу под его высокую руку ради сохранения новгородских свобод.