По холодам обозы двинулись к Москве. И скоро рать, не побитая, но замерзшая, оказалась у столицы. По дороге к соседним городам и селам сворачивали отдельные отряды. Вон пошли можайские, вон дмитровские. А за Москву уйдут звенигородские. Последние упрямцы. Помнят, что их город мог стоять повыше нынешней столицы. Но не сдюжил. То же и тверские ратные люди. Но в деле они крепки, против неприятеля стоятельны. А значит, до их борзых помыслов никому и нужды нет.
Вступили в город. А ж в Воскресенские ворота. Деревянные мостовые натужно скрипели и прогибались. Его самого, чтобы раны не тревожить, везли в телеге. Но был он уже орел орлом – сидел, подобрав под спину мешки с сухарями. Отдавал распоряжения, махал руками.
Не заметил, как у Спаса на Бору сразу горсть людей отделилась и втекла в улицу. У церкви стояли их матери, жены, дети. Кинулись к своим, стали обнимать, хлопать по плечам и груди. Ему бы так!
Вдруг откуда ни возьмись у телеги целая ватага ребят, два лучника и «его» Олёна. Борис Андреевич и Егорка привели мать поклониться своему спасителю. Не забыли.
Да он-то их давно забыл, из головы выбросил. Даже не рассмотрел тогда толком.
– Вот, Олёнушка, – сказал муж, – наш воевода. Если бы не он, мы бы не вернулись.
Дьячья жена низко-низко поклонилась телеге. Ну и он в ответ кивнул. Нельзя же показать, будто не заметил такого учтивого поведения.
Подняла настороженно ресницы. Узнала? Так сразу не сказать. Его царевна заморская! Щера глаз не отвел. Но и дьячья жена не опустила. Мудрено его теперь узнать. Раньше взгляд был ярый, разгарчивый, жадный. А теперь словно пеплом подернуло. Смотрит в глубину себя. Не в этот мир. Что видит?
О том чужой жене знать не надо.
Снова поклонилась. Выпрямилась, шагнула к мужу и сыну, пошла под их охраной домой. Не случился для нее конец света. Благодаря ему не случился.
Ну и он домой поехал. Степаниде сказал:
– Будет тебе свобода от меня. Дождалась.
Та пыталась было отвертеться, что-то плела. Но муж, оставшись с ней наедине, крепко взял за горло.
– Скажи спасибо, что я тебя, как мать Гришки Мамона, не выдал. Не сожгут тебя в срубе. Но ты и дома не останешься. Я постригаюсь. И ты обитель выбери. Будешь жить там на покое. А за твои дела по тебе монастырская тюрьма плачет.
Баба почему-то легко согласилась. Не этого ли и хотела?
17
Уходил князь Ртищев пешком. С котомкой за плечами. Нашел в себе силы. Полк свой сдал. Волю у великого князя выпросил. Обещание надо исполнять. Один оказался из немногих, кто слово перед Богом держит, на удивление святому Тихону.
Шел к местам угорским. Один. Без охраны. Без скарба. Ночевал в лесу, хоть и холодно. Ну да Бог хранит. Два раза видел разбойников. Одних раскидал, вторые сами пропустили – что с него взять?
Хранил в душе одну картинку. По дороге из Москвы свернул у Спаса на Бору. Прошел мимо знакомого тына. Никем не узнанный, никому не нужный. Прислушался, как по другую сторону забора звенят голоса, гремит медная посуда – девки задумали оттирать ее снегом. Повелительные возгласы хозяйки – Олёна командует. Что там царь Ахмат! Что великий князь!
Ничего не надо. Все ушло, кроме этого. А это еще отдается болью. Но уже не желанием ее и весь мир сожрать, себе присвоить. Хорошо у них. Пусть так и будет.
Добрел до церкви. Сел на паперти. Путникам положено подавать. К вечерней службе пожаловала вся семья дьячихи с домочадцами. Шла его царица, на лице мирские заботы – внимательно приглядывалась к молоденьким девицам. Никак сыну невесту ищет? Ну, добро.
А ему легкой дороги. Прошла мимо, не взглянула, не узнала, подала малую денежку и дальше засеменила за своими.
Рука руку тронула. Не почувствовала даже. Он ту денежку сохранит. Пробьет дырочку. Себе рядом с крестиком повесит. Будет помнить, кто ему жизнь вымолил. Кто его собакой не посчитал.
Так и ушел. До Тихонова монастыря добрался уже на излете зимы. Там свои труды и послушания. В монахи берут не каждого. Хоть ты в миру князь, хоть воевода. Знай – смиряй себя, встречайся со своей немощью – ничего ты один, без Бога, не можешь.
Было ему тяжело, несносно даже. К возражениям Щера не привык. А тут вдруг меньше малого. Сколько раз плакал от обиды, хотел уйти. Но нрав не тот. Решил – сделает.
Раз ночью пришла к нему Степанида. Слезно просила прощения. А он откуда-то знал все-все, что она ему делала – даже то, о чем раньше не догадывался. Будто бы вдруг она винилась и каялась. Как на него колдовала, лишала разума. Волшбу наводила. Сделала совсем дураком, только тем, что в штанах, и думал.
Авдотью-кузнечиху не мог простить. Погубила.
Олёну чуть в гроб не свела. Да та, по счастью, сильная, и не так перед Богом грешна – помиловали.
Князь понял, что Степанида помирает, облегчения себе хочет. Первый порыв был: да иди ты своей дорогой! В ад! Ни знать, ни видеть тебя не хочу!
От ума взять – не может простить. От души – не простит, так себя самого не отпустит.
Отпустить же надо. У него новая жизнь, будет трудником – лес валить и жечь, перед Богом каяться. Сколько людей в тех сшибках с врагом погубил!
Сумел взять себя в руки. Сказал Степаниде: иди с Богом. Не мог не добавить: «Думаю, тебя Господь не возьмет, побрезгует. На что Ему колдуньи? Проси у сатаны помощи, чтобы он твою душу, как мокрый хлеб, не рвал».
Степаниду перекосило. Колом встало то прощение. Муж понял: ждала другого. Если бы проклял, для нее у бесов нашлись бы заступники, приладили бы к делу – его мучить. А сию секунду он ее, как камень с горы, отпустил. В преисподнюю.
На другой день игумен нашел князя-трудника и спросил, готов ли тот к постригу?
– Не рано?
– Сам святой Тихон ночью на источник приходил и сказал: пора тебе. Ты как, человече?
Щера низко склонил голову. Принимает.
– С каким именем?
Имени Щера пока не выбрал. Пусть Господь даст. Хорошо бы Тихоном, но честь большая. А у него по новой жизни ни чести, ни прозвания.
– Какое дадите, с тем и пойду.
Настоятель хмыкнул.
– Преподобный сказал, что был ты Львом рыкающим, а станешь Тише агнца. Только смотри, не загордись.
Где ему теперь?
В ночь перед постригом видел Олёну, только далеко-далеко и не в лицо, а как бы сбоку. Просто знал, что она.
«Теперь ты за нас молись», – не сказала, а подумала из головы в голову.
Проснулся, схватился рукой за цепочку на горле. У креста нашел денежку – ту самую. Малая серебряная монетка – чешуйка – как у рыбки. Только теперь пришло на ум: как же она столько подала? Неужто узнала его?
Положил денежку на губы. От тепла его собственного тела горячая. Будто она сама согрела.
«Нельзя нам теперь».
«И раньше было нельзя».
Снял с губы. Сдул, как шелуху от семечки.
«Прощай».
«И ты прощай. Не поминай лихом».
«Век помнить буду».
«И я буду».
Сон ли это? Разве сны такие ясные бывают?
– Век помнить буду, – повторил князь. – И прощать век. Что ты живешь на земле, такая славная. Да не со мной. – «Как прощу, пойду в рай».
С этими мыслями забылся, пока колокол знобко не прозвонил к заутрене, и проснулся счастливым. Потому что все прежнее от него словно отсекло. Иди, мол, человек, ты теперь свободен.
А куда человеку идти, когда у него больше воли никто не отнимает? Только к Богу.
Анастасия Чернова. Два поясаСтихотворения в прозе
Вести под утро пришли недобрые. Нет, Ахмат, как и прежде, стоял на той стороне Угры, до самого горизонта простиралась его бесчисленная серая рать. Как и прежде, река была тревожна и тиха. Все в себя вбирала. Отблески ночных костров, и тучи, и пыль встревоженной степи, гудящей, словно улей. Это монотонное гудение ни на минуту не прекращалось, не отступало от русских ратников, давнотомящихсяна берегу. Казалось, другой жизни уж и нет. Где-то далеко мерцал уютный посад с нарядными теремами, шумели темные густые леса, наполненные осенними грибами да ягодами, и молча шла, ступая на носки, печальная жена с распущенной косой и теплыми руками. Все забылось. Все исчезло. Только весть недобрая сучком, коряблой ветошью плыла, плыла…
Государь-то, говорят, за Окиян-море собрался. Вот так. Уж и сундуки сложил, и ребятишек по-походному снарядил. Младенчика – фряжская Софья качает, баюкает, от несчастий разных бережет. А князь-де, Иван Васильич, последние указы отдает. Посады вокруг Кремля пожег, людей из Дмитрова в соседний град переселил, где крепость обретается высока; теперь богатство собирает, спешно-безутешно. Сосуды, утварь, пояса.
Вот такая тяжелая дума посетила молодого воина Якима, да не вовремя. Как раз во время молебна, что служили в походной церковке, только лишь великого князя хотел помянуть, с тем, чтобы Бог даровал ему мужество, а вон – уж и увлекся, все слова святые пропустил.
– А как ударят морозы, – сказал кто-то после, – и совсем худо станет. Ахмат по ледку проскочит. Уж лучше бы сейчас, до первого снега, с ним разобраться.
Много чего умного люди знающие говорили, да князь был далеко, не слышал.
– Разве что сходить, предупредить? Кого из поселян послать… – вздохнул Яким, – куда уж нам… Владыка Вассиан, прозвищем Рыло, вон постарался, обращенье написал. Взывает, чтобы защищал, не прятался… Так не слушает.
Великий князь Иван Третий эти слова, вестимо, не слышал. Зато услыхал проезжающий мимо всадник; притормозилконя.
– Сегодня все живут ради довольства, о божественном забыли. В суете, пересудах, распрях проводят дни свои. Не собирают сокровища небесные, токмо о земном радят. – Все это всадник сказал быстро, но одновременно торжественно; возвышенный слог и сама манера держаться, некая обращенность внутрь себя, выдавала человека отнюдь не военного, но церковного звания, может быть, монаха или мудрого священника.
– Все так… – Не успел возрадоваться Яким, как человек тот пришпорил коня и почти тут же исчез, словно бы растаял в синеватом утреннем тумане. Только стая белых голубей, веселясь, легко порхнула в прозрачном небе.