Агатовая пластина, врезанная в отодвинутую крышку, была темна; другие светились одинаковыми и редкими узорами сине-зеленых огоньков. Никаких перемен. Ни ползущих кардиограмм, ни сияющих пиков и впадин под метками «ЭЭГ» или «ЭКГ». Тут можно было сидеть часами, днями, и ни один диод не подмигнул бы. Когда разговор заходит о живых трупах, акцент лучше делать на второе слово.
Топология Банды подсказывала, что при моем появлении у руля стояла Мишель, но заговорила, не оборачиваясь, Сьюзен:
– Никогда с ней не встречалась.
Я проследил за ее взглядом. Она неотрывно смотрела на табличку с надписью: «Такамацу», висящую на закрытом саркофаге. Второй лингвист и многоядерник.
– Всех остальных я видела, – продолжила Сьюзен. – На тренировках. Но никогда не встречала собственного дублера.
Такое поведение наверху не одобряли. Да и зачем?
– Если хочешь… – начал я.
Она покачала головой.
– Но все равно спасибо.
– Или кто-то из твоих… могу только представить, что Мишель…
Сьюзен улыбнулась, но холодно:
– Сири, Мишель сейчас не в настроении с тобой разговаривать.
– А… – Я промолчал, давая остальным возможность высказаться.
Поскольку никто не заговорил, я развернулся назад, к люку.
– Ну, если кто-то из вас передума…
– Нет. Никто из нас. Никогда, – произнес уже Головолом. – Ты лжешь, – продолжил он. – Я вижу. Мы все видим.
Я моргнул:
– Лгу? Нет, я…
– Ты не говоришь, а слушаешь. Тебе плевать на Мишель и на всех нас. Тебе нужны наши знания. Для отчета.
– Это не совсем правда, Головолом. Мне не все равно. Я знаю, как переживает Ми…
– Ты ни хрена не знаешь. Пошел вон!
– Извини, что расстроил, – я перекатился вдоль продольной оси и уперся ногами в зеркало.
– Ты не можешь знать Мишель, – прорычал он, когда я оттолкнулся. – Ты никого не терял, у тебя никого не было. Оставь ее в покое.
* * *
Головолом ошибся по всем пунктам. Шпиндель, по крайней мере, умер, зная, что Мишель его любит.
Челси умерла, полагая, что мне наплевать. Прошло два года, если не больше, и хотя время от времени мы созванивались и переписывались, но во плоти ни разу не встретились – с того дня, как она ушла. А потом Челси воззвала ко мне из оортовых глубин, сбросила в накладки срочное голосовое письмо: «Лебедь. Позвони, пожалуйста, СЕЙЧАС ЖЕ. Это важно».
Впервые, сколько я ее знал, она отключила видеосигнал.
Я понимал, что это важно. Даже без картинки и из-за ее отсутствия догадывался – дело скверно; понимал, что все еще хуже, по обертонам голоса. Предугадывал летальный исход. Позднее я выяснил, что она попала под перекрестный огонь: реалисты засеяли бостонские катакомбы штаммом фибродисплазии – легкая корректировка, точечный ретровирус – одновременно террористический акт и иронический комментарий по поводу стылого паралича, в котором пребывали обитатели Небес. Вирус в четвертой хромосоме переписывал регуляторный ген, управляющий окостенением, и сооружал метаболический обход из трех локусов семнадцатой.
Челси начала отращивать себе новый скелет. Суставы окаменели на пятнадцатом часу после заражения, связки и сухожилия – на двадцатом. К этому моменту врачи перешли к клеточному голоданию, пытаясь замедлить развитие вируса, лишив его метаболитов, но они лишь оттягивали неизбежное, притом ненадолго. На двадцать третьем часу в кость превращалась поперечно-полосатая мускулатура.
Это я выяснил не сразу, так как не перезвонил. Мне подробности не требовались: я по голосу понял, что Челси умирает. Очевидно, она хотела попрощаться. А я не мог заговорить с ней: сначала хотел узнать, как это правильно делается. Несколько часов прочесывал ноосферу в поисках прецедентов. Способов умирать в избытке; я нашел миллионы описаний, касающихся этикета: последние слова, обеты и подробные инструкции для расстающихся навеки. Паллиативная нейрофармакология. Еще растянутые сцены смерти в популярной литературе. Я просеял все и выставил дюжину передовых фильтров, отделяющих зерна от плевел.
Когда она позвонила снова, новость уже распространилась: вспышка голем-вируса раскаленной иглой пронзила сердце Бостона. Против эпидемии приняты эффективные меры. Небеса в безопасности. Ожидаются незначительные жертвы. Имена пострадавших не разглашаются до того, как будут извещены родственники.
А я так и не нашел принципов, закономерностей; у меня на руках были только отдельные случаи. Завещания и заветы; беседы самоубийц со своими спасателями; дневники, извлеченные с треснувших подводных лодок и мест лунных аварий; мемуары; исповеди на смертном одре, нисходящие к прямой линии ЭКГ. И расшифровки записей «черных ящиков» с обреченных звездолетов и падающих космических лифтов, завершавшиеся огнем и радиошумом. Все уместно и бесполезно. Ничего о ней.
Она позвонила опять, и снова экран был пуст, а я все не отвечал…
На последнем звонке она не стала меня щадить. Ее устроили как можно удобнее: гелевый матрац прогибался под каждый выверт сустава и каждую прорастающую шпору, ее не оставили страдать. Шея выгнулась вниз и вбок, заставляя бесконечно смотреть на скрюченную лапу, когда-то служившую Челси правой рукой. Костяшки распухли до размеров грецкого ореха. Кожу на плечах и предплечьях растягивали пластины и усы эктопической костной ткани, ребра тонули в загипсованной плоти.
Движение становилось собственным худшим врагом. «Голем» карал малейшие спазмы, провоцируя рост костной ткани на всех сочленениях и поверхностях, решившихся шевельнуться. У каждого шарнира и муфты появился невозобновимый запас гибкости, высеченный в камне; и каждое движение истощало счет. Тело понемногу костенело. К тому моменту, когда Челси позволила мне взглянуть на нее, степени ее свободы почти исчерпались.
– Л’бедь, – пробормотала она. – Знаю, ты там.
Ее челюсти застыли полуоткрытыми; язык, похоже, отнимался с каждым словом. В камеру она не смотрела. Не могла.
– Я, ктся, знаю, почему ты не отв’тил. Ппробью н… н’принимать к сердцу.
Передо мной выстроились десять тысяч последних прощаний, еще миллион толпились позади. И что мне было делать – выбрать одно наугад? Сшить из них лоскутный саван? Все эти слова предназначались другим людям. Подсунуть их Челси – значило свести все к штампам, затертым банальностям и оскорблениям.
– Х’чу сказать – не огорчайся. Я знаю, ты… не в’новат. Ты б ‘тветил, если мог.
И сказал бы… что? Что сказать женщине, умирающей у тебя на глазах в ускоренном режиме?
– Просто пытаюсь д’стучтьсь, п’нимаешь?.. Н’чего не м’гу п’делать…
«Хотя описанные события в целом точны, подробности нескольких смертей были объединены в драматических целях».
– П’жлста? Токо… поговори со мной, Лебя…
Я мечтал об этом больше всего на свете.
– Сири, я… просто…
Я столько времени потратил на то, чтобы понять – как.
– Забудь, – просипела она и отключилась.
Я прошептал что-то в мертвый воздух. Даже не помню, что.
Я очень хотел с ней поговорить, но не нашел подходящего алгоритма.
* * *
Вы позна́ете истину, и истина отнимет у вас разум.
Олдос Хаксли[72]
К нынешнему времени люди надеялись навеки избавиться ото сна. Это совершенно непотребное расточительство: треть жизни человек проводит с обрезанными ниточками, в бесчувствии, сжигая топливо и не совершая никакой работы. Подумайте, чего бы мы могли достичь, если б не были вынуждены каждые пятнадцать часов терять сознание, если бы наш разум оставался ясен и деятелен от рождения до последнего поклона сто двадцать лет спустя? Представьте себе восемь миллиардов душ без выключателя и холостого хода, и так, пока двигатель не сносится.
Мы могли бы достичь звезд! Но не получилось. Хотя потребность прятаться и тихариться в темные часы человечество преодолело – единственных выживших хищников мы воскресили сами, – мозгу все же требовался отдых от внешнего мира. Впечатления приходится записывать и вносить в каталог, краткосрочные воспоминания сдавать в архив, свободные радикалы вымывать из укрытий среди дендритов. Мы уменьшили потребность в сне, но не устранили ее – и нерастворимый осадок простоя едва вмещал оставшиеся нам грезы и кошмары. Они копошились в моем мозгу, как оставленные приливом морские твари.
Я проснулся.
В одиночестве, невесомости и в своей палатке. Я готов был поклясться, что меня кто-то похлопал по спине. «Недосмотренные галлюцинации, – решил я, – остаточное воздействие дома с привидениями, последняя порция мурашек перед просветлением». Но все повторилось: я стукнулся о кормовой выступ пузыря и ударился снова, прижимаясь к материалу теменем и лопатками; за ними последовало все тело, плавно, но неудержимо сползая вниз.
«Тезей» разгонялся? Нет, направление не то. «Тезей» перекатывался, словно загарпуненный кит на волнах – подставлял звездам брюхо.
Я вызвал КонСенсус, распластал по стене навигационно-тактический обзор. От силуэта корабля отделилась сверкающая точка и поползла прочь от Большого Бена, оставляя за собой протянутой светлую нить. Я пялился на нее, пока индикатор не показал 15 g.
– Сири. Ко мне в каюту. Пожалуйста.
Я подскочил. Прозвучало так, словно вампир стоял у меня за спиной.
– Иду.
Удаленная станция ретрансляции карабкалась из гравитационного колодца, выходя наперерез потоку антиматерии с «Икара». Чувство долга не смогло пересилить страх: сердце ушло в пятки.
Невзирая на тщетные надежды Роберта Каннингема, мы не стали драпать: «Тезей» накапливал боеприпасы.
* * *
Распахнутый люк зиял пещерой в скалах. Слабое голубое свечение из хребта не проникало внутрь. Сарасти походил на силуэт, черный на сером; только рубиновые зрачки по-кошачьи ярко сияли в окружающих сумерках.
– Заходи.
Из почтения к человеческой слепоте он прибавил коротких волн. В пузыре прояснилось, хотя свет сохранял некоторое красное смещение. Как на «Роршахе» с высоким потолком.