В лесу провокатор схватил тоненького лейтенанта одной рукой за горло, второй рванул у него автомат. Ударом кулака Пагин сбил врага с ног и увидел, что окружен фашистами. Они убили двух разведчиков. Пагин швырнул гранату, потом вторую и понял, что его пытаются взять живьем. Пуля свалила его на землю, но он продолжал отстреливаться из автомата и выпустил оружие, лишь получив вторую, теперь уже смертельную рану.
Отделение красноармейцев отбило его. Пагин умирал. Судорожно выдыхая воздух и кровь, еле различимым шепотом он попросил:
— Передайте… моей маме, — и перед последним вздохом: — Отомстите… за нашу мать-Родину!..
Мать и Родина слились у него в одно понятие.
Убитого положили под развернутым полковым знаменем.
В сумке его нашли потрепанный, пробитый пулей томик Блока. Между страниц лежала фотография старушки и листик, вырванный из ученической тетради, на котором карандашом было написано стихотворение Пагина. Запомнились строки:
Я люблю и гром, и ливень,
У меня избыток сил.
Говорят мне: ты счастливый!
Я согласен — я счастлив!
Под стихотворением была торопливая приписка: «Родина — мать моя, я люблю тебя, как самый преданный сын. Я решил отдать тебе все, что у меня есть, но у меня ничего нет, кроме жизни, и я с радостью отдаю ее тебе».
— Сколько молодых талантов приберет война! — с сожалением проговорил комбат Дука. — Тяжело будет с искусством после войны.
Хоронили Пагина в селе Орлянском, возле школы, у памятника Кирову. За раскрытым гробом шли старики, женщины и дети, так много слышавшие о лейтенанте- герое. Полковой оркестр играл похоронный марш Шопена, а корпусная артиллерия отдала салют в честь его молодой жизни, послав свои снаряды на позиции оккупантов.
Руки сельских девушек украсили небольшой опрятный холмик бессмертниками — никогда не увядающими цветами осени. С этого холмика красноармеец Селиверст Иванов сказал короткую надгробную речь:
— Каждый из нас хотел бы так жить, так любить жизнь и так умереть, как умер Пагин.
Редакция «Знамя Родины» из Малой Белозерки уехала в Новый Куркулах. Жители со слезами на глазах прощались с нами, зная, что село их обречено. Весь день писал о Пагине, думая о том, что все человеческие чувства: страх, любовь, ненависть на войне проявляются ярче, чем в мирной жизни.
Под Тимашовкой идут тяжелые кровопролитные бои. Редактор приказал мне, Гавриленко и Токареву написать несколько корреспонденций об этих боях. Вечером на полуторке приехали в село Михайловку, в штаб 130-й дивизии. Фашисты беспрерывно бомбят все прилегающие села. В каждом налете участвует не меньше чем по пятьдесят самолетов. Земля содрогается от взрывов, небо затянуто пылью.
— Оккупанты отбирают не только землю, они отнимают у нас и небо, — сказал Володя Гавриленко после того, как на наш грузовик спикировал какой-то ас.
Дорогу перешла женщина с полными ведрами на расписанном коромысле. Я попросил напиться, сказал, что вода соленая.
— Отчего же вы от Днепра бежите? Там вода сладкая.
Горькая ирония, горький упрек!
…Небольшое село среди ровной, как стол, степи, и, как в каждом селе на Украине, в нем каменная школа, церковь, ветряки на околицах. Тимашовка прикрывает выход на Михайловку — узел шоссейных дорог, и потому фашисты так упорно рвутся к ней.
Степь вправо от Тимашовки перекопана глубоким противотанковым рвом. Таких рвов было много на Украине, наверное, миллионы людей копали их лопатами, а оккупанты преодолевали их легко с помощью фашин — связок прутьев, намотанных на бревна, аппарелей и колейных мостов, перевозимых на танках. Тимашовский ров заняли фашисты, выдолбили в нем ниши, и никакими снарядами не вышибешь их оттуда.
На участке шириной в пятнадцать километров наступают две стрелковые и одна горная дивизии фашистов. Их сдерживают дивизии Шепетова, Рослого, Сафронова. Бой не затухает ни днем ни ночью.
У ветряной мельницы с перебитыми крыльями встретили командира полка подполковника Семенова, небольшого, худощавого, давно небритого человека. Видимо, он только что кончил обедать. На земле, на разостланной плащ-палатке, стояли тарелки, лежал хлеб и арбузные корки. Там же стоял патефон. Подполковник выбрал пластинку, и мы услышали голос Александра Пирогова:
— Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда…
Мы представились.
— Сейчас подойдет броневичок, я еду в нем на передний край. Поехали! — предложил мне Семенов.
В ожидании броневика Семенов дважды поставил ту же пластинку, сказал:
— Убьют, жена найдет себе другого… Такова жизнь.
В броневике сидел комиссар полка — политрук Баркан из Еревана. Места для меня не оказалось, и я с сожалением полез по скрипучим деревянным порожкам мельницы наверх.
Сверху хорошо видно, как броневик пропылил по взбитой дороге, свернул в жнивье и, подпрыгивая на кочках, помчался между копен убранного хлеба, стараясь их не повалить. Я досадовал на Баркана — откуда он взялся?
И вдруг в броневик ударил белый и ослепительный комок, напомнивший мне снежок, которыми бросаются зимой на улицах ребятишки. Машина остановилась, из нее повалил дым. Напрасно ждал я, что кто-нибудь выскочит из броневика. Он сгорел вместе с людьми.
С высоты видно все поле боя.
На земле, метрах в трехстах от противотанкового рва, густо лежали наши бойцы — видимо, они наступали и сейчас залегли под пулеметным огнем. Левее их, через заросли кукурузы, медленно, как будто под гусеницами у них была не земля, а болото, двигалось десять наших танков, изредка постреливая с ходу. Я внимательно следил за ними и вдруг увидел несколько белых в солнечном свете вспышек — стреляли немецкие противотанковые пушки.
Пушки стояли в окопах, и я сразу, как только они начали стрелять, увидел их. Им удалось в каких-нибудь три минуты зажечь пять наших танков.
Один пылающий танк развернулся и, стараясь сбить ветром пламя, на полном ходу подъехал к мельнице. Я спустился вниз. Из танка вылез обожженный механик Иван Малышкин. В его машину попало два снаряда. Мы вытащили через люк труп политрука Тафинольского и раненого башенного стрелка Бориса Мнекина.
— Как глупо, словно дети, попали в засаду. Я ведь говорил командиру роты Андрееву… — ругался Малышкин. Ему было жаль и сгоревших товарищей, и их машины, и особенно свой искалеченный танк, который все- таки удалось загасить.
Подошли Гавриленко и Токарев и предложили идти с ними на артиллерийскую батарею, стоявшую недалеко в саду. Гавриленко собирался писать очерк о политруке батареи Парфентьеве.
Батарея вела огонь по противотанковому рву. А впрочем, кажется, вся наша артиллерия стреляла туда. На ров три раза пикировало до сорока наших штурмовиков. Видимо, наше командование решило во что бы то ни стало выбить немцев из рва.
В саду, обнесенном забором, стояло десять пушек, полыхавших теплом, как печки, на земле валялись кучи стреляных гильз, с людей стекали ручьи пота. Артиллеристы были похожи на рабочих и вели себя, как на заводе.
Между двух стрелявших пушек на земле, с головой накрытый шинелью, лежал солдат.
— Амба? — полюбопытствовал Токарев.
— Спит, — крикнул заряжающий с красными глазами, силясь перекричать свист, шипение, скрежет и грохот артиллерийского боя.
Кряжевый, рыжий, возбужденный человек оторвался от панорамы, вопросительно посмотрел на нас. Это и был Парфентьев, заменивший у орудия убитого наводчика.
Гавриленко сел с Парфентьевым на снарядный ящик, достал свою тетрадь, расправил ее на широком колене. И тут немецкая артиллерия ударила по саду. Кверху полетели ветви, белые корни, по земле застучали осыпавшиеся яблоки.
Несколько человек были убиты и ранены. Их куда-то унесли, но артиллеристы не прекратили огня, лица их стали какими-то вдохновенными, и стреляли они, наверное, еще лучше. Близость смерти возбуждала людей.
— Бегите отсюда! Мы сейчас меняем огневую позицию! — крикнул Парфентьев и побежал к пушке, держась за расцарапанный осколком лоб.
Мы выбежали из сада. Нагнетая воздух, подавляя все звуки, зашипел снаряд, я плюхнулся на землю, крикнул:
— Ложись, Володя!
— Чтобы я кланялся фашистским снарядам, да никогда этого не будет!
Разрыв снаряда скрыл от меня товарища. Когда дым развеялся, я увидел, как грузный Гавриленко шел через картофельное поле, сорвал желтый цветок тыквы, понюхал. Широкий, зазубренный, как пила, осколок плашмя ударил его по спине. Он сунул этот горячий осколок себе в сумку — на память.
— После войны положу на письменный стол, пускай лежит.
Второй снаряд шмякнулся впереди… и не разорвался. Гавриленко везет всю войну.
Солнце стояло над головой, хотелось пить, но в колодцах воду вычерпали до дна. Утоляли жажду помидорами, жевали листья.
На стыке двух наших полков, против хутора Зеленого, фашистам удалось продвинуться на двести метров. Они легли на жнивье и спешно окапывались, а позади, как покосы травы, валялись убитые.
Против вырвавшихся вперед фашистов бросили батальон капитана Шевченко. Батальон шел цепями, но под пулеметным огнем вынужден был залечь. Шевченко убили через два часа. Погибшего сменил старший лейтенант Рабинович. Его смертельно ранили через двадцать минут. Из груди раненого фонтанчиком била кровь. Человек умирал, и это было страшно. Командование батальоном принял похожий на мальчика младший лейтенант Лушников. Для того, чтобы стать командиром батальона в мирное время, ему понадобилось бы лет десять. Преимущество лейтенантов — молодость, которой нет у полковников.
Задавшись целью описать этот бой, я добрался к Лушникову под вечер с военфельдшером со странной фамилией Андрюха, посланным за телами Шевченко и Рабиновича. Огонь затих, с обеих сторон кончились патроны. И гитлеровцы и наши ждали наступления темноты, чтобы подвезти боеприпасы и с восходом солнца все начать сначала.
Лушников, жуя морковь, вытащенную из земли, звонким, ломающимся голосом разглагольствовал: