Всю ночь при свете маленькой коптилки писал я корреспонденцию о дне втором. На полу в сене спал разведчик Виктор Котельников. Он храпел на весь подвал и дышал так, что пришлось подальше убрать коптилку, чтобы она не погасла. Эту корреспонденцию, посланную мной с раненым майором Кушниром, нашли среди его документов, когда тело майора волны вынесли на Таманский берег. Очевидно, он погиб на мотоботе, напоровшемся на мину. Корреспонденцию, доставленную мертвецом, отправили в редакцию, и она была напечатана.
На третий день боев я узнал, что в поселке есть жители — мать и дочь Мирошник — последние из некогда большой рыбацкой семьи. Пошел разыскивать их, но нашел не сразу.
В домах царил беспорядок. На столах валялась битая посуда, постели были разбросаны, всюду лежал пух. Видно, гитлеровцы подняли жителей внезапно, выгнали их, не дав собраться, грабили дома, вспарывали перины и подушки, искали в них ценности.
Мирошники встретили меня приветливо, угостили солеными помидорами, керченской сельдью и дождевой водой. С жадностью набросился я на воду, она показалась мне вкуснее всех напитков, которые приходилось когда-либо пить. В поселке не было пресной воды, и десантники утоляли жажду соленой и мутной влагой, от которой еще более хотелось пить. А здесь в пыльной бутыли, вытащенной из погреба, плескалась прозрачная и чистая вода, собранная по каплям в редкие дождливые дни. Я пил медленно, наслаждаясь каждым глотком.
Девятнадцатого октября эсэсовцы начали поголовную эвакуацию населения из Крыма. Женщины спрятались в погребе и, таким образом, избежали рабства. Со слезами на глазах Екатерина Михайловна Мирошник рассказала, что в последних числах октября гестаповцы возле крепости Еникале расстреляли свыше четырнадцати тысяч женщин и детей — жителей Новороссийска и Таманского полуострова, наотрез отказавшихся идти в фашистскую неволю. Она рассказала о знаменитых катакомбах, отрытых несколько тысячелетий назад недалеко от Керчи, у Царева Кургана и Аджим-Ушкая. В этом огромном, раскинувшемся на десятки километров, подземном городе спасались от оккупантов тысячи советских патриотов. Их выкуривали газами, люди умирали, но не выходили.
Семь месяцев жили свыше тысячи подростков, детей и женщин под землей, без солнца и свежего воздуха. Воду собирали по каплям со стен. Все они умерли от голода — предпочли смерть рабству.
— Девушки-школьницы отказались ехать в Германию, их погрузили на баржу, вывезли в море и затопили. Вон их могила, — женщина показала рукой на мачту с реей, словно крест выглядывающей из воды.
Старая женщина передала слова немецкого офицера, жившего у нее на квартире и убитого в бою. Офицер этот цинично заявлял:
— Командующий войсками в Крыму, генерал Маттенклотт, скорее расстреляет сто тысяч человек местных жителей, чем даст Красной Армии их освободить.
Моряк Аверкин, выслушав женщину, воскликнул:
— Надо спешить освобождать наших близких!
Надо спешить! Мне кажется, это одно из главных требований войны.
Дослушать женщину не удалось. Налетели бомбардировщики, начали бомбить и обстреливать из пулеметов наш «пятачок». Женщины бросились в погреб. Разорвавшаяся во дворе бомба убила обеих. Похоронили их в братской могиле, словно солдат.
Весь день немецкие бомбардировщики не давали покоя. Я шел с Беляковым в морской батальон, и они заставили нас целый час лежать в противотанковом рву. Прижавшись к теневой стороне, Беляков рассказывал мне об Архангельске — своей родине, о том, как он рвался к Черному морю и как сейчас тоскует о беломорских берегах. Тринадцать лет Беляков прослужил в Красной Армии, командовал взводом, ротой, был начальником штаба батальона, которым сейчас командует. Лежа во рву, мы видели, как наш штурмовик «Ильюшин-2» пошел на лобовой таран и сбил атакующий его «мессершмитт». Оба самолета комком желтого пламени упали на нашу территорию.
Бойцы похоронили своих летчиков у моря и сложили над могилой памятник из белых известковых камней.
Имена летчиков — Борис Воловодов и Василий Быков. Оба коммунисты. Первый из города Куйбышева — ему посмертно присвоили звание Героя Советского Союза, второй — парторг эскадрильи, уроженец Ивановской области. Припоминаю, что о Воловодове был напечатан очерк Александра Ивича «Небо Севастополя».
Третий день прошел в атаках танков и пехоты. Во время одной из атак, когда танки подошли к домикам поселка на нашем левом фланге, мне пришлось быть на командном пункте командира дивизии. Его исключительная выдержка и хладнокровие передаются всем окружающим командирам и бойцам.
Полковник Гладков считал операцию удачной с точки зрения ее замысла, взаимодействия различных родов оружия и предварительной подготовки. Он сказал мне то, чего никто не знал.
— Наш десант отвлекающий. Мы ловко одурачили немцев. Они сосредоточили против нас лучшие свои войска. А завтра ночью севернее Керчи, с полуострова Чушка высадятся наши главные силы. Ширина пролива там всего четыре километра.
Уверенность в своих силах, в своем превосходстве над противником — вот характерная черта командира дивизии.
Как-то ефрейтор Александр Полтавец сказал:
— Мое стрелковое отделение оказалось сильнее трех танков.
То же могли сказать командиры многих отделений.
Днем к берегу причалили восемь бронекатеров с пехотой. Катера шли развернутым строем, как на маневрах, прикрываясь дымовой завесой, пущенной самолетом. Один катер фашисты подожгли, но команда не покинула его и продолжала до последнего дыхания вести огонь по врагу.
Едва обстрел затих, я отправился на берег. Убитые лежали на песке. Их шевелила волна, и они переворачивались, словно живые.
Весь день десантники вели бой, похожий на предыдущие бои. К вечеру отбили семнадцатую танковую атаку. Наступила темнота, а с ней и затишье. Ночью в штабе я, как всегда, писал на краешке стола. Офицеры спали на душистом сене. На полу валялась куча «железных крестов», снятых с убитых фашистов. Часовой, стоявший в углу, наступал ногой на эти кресты.
— «Величие» Германии под сапогом у красноармейца, — сказал Ковешников улыбаясь. — Почитать бы сейчас хорошую книгу.
— Я нашел среди развалин тетрадь — поинтереснее любого романа будет. — Мичман Бекмесов вытащил из шинели толстую тетрадь, исписанную аккуратным почерком, и стал читать ее вслух. — Дневник Татьяны Кузнецовой, работавшей бухгалтером в поселке при немцах.
Девушка писала о том, как оккупанты убили ее мечту стать зубным врачом. Перед нами, словно живой, встал ее отец.
«…Папа очень хорошо знает, что труд на оккупантов — измена. А вот же месит каждый день бетон для укреплений. Если бы не я, он бы покончил самоубийством… Как я раньше завидовала своим подругам красавицам и как благодарю сейчас судьбу, что родилась дурнушкой и до сих пор не приглянулась ни одному немцу», — читал Бекмесов.
«Каждый день смотрю по утрам на восток, но жду не солнца, а возвращения своих, — продолжал читать Бекмесов. — Когда-то наши девушки много пели, и я пела с ними, а сейчас все замолкли, и не столько потому, что запрещают оккупанты, а потому, что не могут петь соловьи в подвале».
— Дайте мне этот дневник, — попросил я мичмана.
— Ни за что на свете… После войны я обязательно найду эту Таню и женюсь на ней, — ответил Бекмесов.
Вскоре мы услышали на нашем берегу отдаленный грохот и увидели за Керчью орудийные сполохи. А еще через несколько дней прочли в газетах о высадке основного десанта, о том, что захвачены населенные пункты: Маяк, Баксы, Аджим-Ушкай. Войска получили возможность через пролив переправляться днем.
У Гладкова был жар, температура 39,5. Но он не ложился в постель. Когда врач требовал, чтобы он лег, полковник говорил:
— Самое страшное для солдата — умереть в кровати.
Так как на подкрепления рассчитывать не приходилось, мы стали ждать выхода к нам основного десанта. С надеждой смотрели ночами на север, где под самыми звездами металось пламя пожаров.
Наступил канун праздника 26-й годовщины Октябрьской революции. Было холодно, на море бушевала буря. Противник беспрерывно обстреливал кромку берега и переднюю линию наших окопов. Быстро стемнело. Черные тучи клубились у самой земли. Мы ждали атаки каждую минуту.
Наступил день праздника. С утра враги открыли бешеный огонь, стреляли сотни орудий со всех сторон. Гибли даже развалины. В укрытиях санбата собралось много раненых.
Этой ночью вернулся мокрый с головы до ног Ваня Сидоренко — мой связной. Он шел на катере, который взорвался на мине. Связной проплыл два километра в ледяной воде. Он не мог говорить, взял листок бумаги, дрожащей рукой написал на нем:
— Сегодня освобожден Киев! — помедлив немного, он приписал — Дайте хоть затянуться, и я согреюсь.
Я налил ему стакан водки из своего неприкосновенного запаса, взятого еще в Тамани, но переодеть его было не во что. Мокрая одежда высохла на его теле.
…Так проходили дни за днями. Каждый день мы теряли кого-нибудь, ставшего уже родным и близким.
В ночь на семнадцатые сутки я услышал разговор на переднем крае.
— Когда-нибудь после войны пойдем мы с тобой, Петров, в кино смотреть фильм «Сражение за Крым» и увидим там картины боев нашего десанта, развалины рыбачьего поселка Эльтиген…
Бойцы сидели в окопе и, осторожно покуривая в рукав, разговаривали о том, что ждет их после войны.
— Почему вы курите, ведь противник близко? — спросил я как можно строже.
— Греем ноги, — шутливо ответили мне.
В темноте плохо видны были лица разговаривающих. Но я знал — передо мной герои. Каждый уже отличился в десанте, убил фашиста, внес свой вклад в дело изгнания оккупантов с нашей земли.
— А я так думаю, Хачатурян, что про наш десант песни петь будут, стихи сочинять будут. Наш народ любит героев, — сказал один боец другому.
Хачатурян — знакомая фамилия. Солдат этот из противотанкового ружья почти в упор подбил немецкий танк. Я подошел ближе.
— А помнишь первый день? — спросил Хачатурян. — У меня, когда фрицы пошли в девятнадцатую атаку, остался всего один патрон, и ружье было горячее, как огонь. Но я знал, что нас не оставят в беде. И сейчас у меня патронов хватит на сто танков… — Боец помолчал. — А сердца и на двести хватит.