Огни Новороссийска — страница 50 из 70

— Я должен жить! — простонал Жигарин, повернул самолет и пошел змейкой в сторону своих войск. Несколько раз герой смотрел на землю, испытывая страх. Под ним была территория противника, рождавшая ужас.

Фашисты шли за ним и стреляли, поражаясь живучести русского.

Дымящий, изрешеченный пулями, самолет неудержимо влекло вниз. Жигарин из последних сил тянул штурвал к себе. Он не спешил, вел машину со скоростью двести пятьдесят километров в час. «Мессершмитты», обладающие большей скоростью, не могли пристроиться к нему в хвост, пролетали над ним, стреляя и возвращаясь для новой атаки.

Смертельный бой продолжался. Требовалась сила, а силы у человека не было. Затуманенное сознание отказывалось работать. Голова кружилась. Кровь заливала и разъедала глаза, но Жигарин сохранял хладнокровие и самообладание.

Какой-то фашистский ас, чтобы обуздать бешеную скорость своего самолета, догадался выпустить шасси и щитки на крылья, но не рассчитал и пролетел вперед штурмовика. Злость охватила Жигарина. Раненой рукой он нажал на все гашетки, и, подбитый «мессершмитт», сверкнув на солнце оперением огня, врезался в землю у переднего края своих войск. Жигарин даже не посмотрел ему вслед. На одно мгновение он увидел разбегавшихся немцев, потом приветственное помахивание рук своей пехоты. Слева, будто бинт, разворачивалось знакомое шоссе — линия фронта — долгожданная черта жизни и смерти. Оставшийся «мессершмитт» прекратил преследование. Внизу был лес, казавшийся сверху вровень с землей. Последние силы покидали летчика.

«Садиться на деревья, — промелькнула мысль. — Надо спасать не только жизнь, но и машину», — подсказало сердце, стучавшее громче мотора.

Обеими руками, больной и здоровой, потянул Жигарин на себя всегда такой легкий в воздухе, а сейчас непривычно отяжелевший штурвал. Секунды тянулись часами, и все же лес оборвался, исчез, будто растаял. Впереди пылал на солнце невыносимо яркий, зеленый луг.

Тяжестью уроненной головы Жигарин двинул от себя штурвал; то, что казалось ему лугом сквозь залитые кровью глаза, было неглубоким озером. Он плюхнулся в воду, не имея сил выпустить шасси.

Товарищи Жигарина, спешившие к нему на помощь, услышали в наушники произнесенные еле различимым шепотом последние, полные иронии, слова:

— Прощайте, фрау смерть, до следующего свидания!

1944 г.


ВДОВА

Я возвращался из челябинского госпиталя на фронт. Вместе со мной в купе ехал приятный человек в полувоенном костюме, с орденом «Знак Почета» на гимнастерке. Почти всю дорогу мы играли с ним в шахматы. Играл он мастерски, и, кажется, я не выиграл у него ни одной партии.

Поезд пришел в Москву, и мы расстались. Вскоре я забыл его имя и ни разу не вспомнил, может быть, потому, что не приходилось больше садиться за шахматную доску. Но люди расходятся и часто встречаются вновь.

Случай свел меня с этим человеком.

Наши войска только что освободили Збараж — маленький городок Западной Украины. Я шел по освещенной летним солнцем улице и неожиданно встретил своего знакомца. Мы остановились и обнялись, как старые приятели. И я сразу вспомнил, что фамилия его Макогоненко.

— Ты что здесь делаешь? — воскликнул я.

— Как что? — удивился Макогоненко. — Я один из секретарей Тернопольского обкома партии. Вот и приехал поближе к Тернополю. Скоро вы его освободите, вояки? Я здесь со всем аппаратом обкома. Живем вон в тех трех домах. — Макогоненко показал на увенчавшие зеленый бугор двухэтажные небольшие особняки. — Приходи к нам обедать. Может быть, по старой памяти срежемся в шахматишки. Я все время вожу с собой шахматы, жаль только, что потерял где-то белого слона.

В полдень я был у Макогоненко. Он и еще трое сотрудников обкома квартировали в особняке, к которому примыкал старый фруктовый сад. Обкомовцы занимали первый этаж дома, а на втором жили хозяева — отец, мать и дочь.

Когда мы с Макогоненко рассматривали в саду кусты цветущих роз, на балконе на какое-то мгновение появилась юная девушка, одетая в короткое белое платье без рукавов. Опершись о перила, она посмотрела куда- то далеко-далеко, за горизонт, и, словно не замечая нас, скрылась за стеклянной дверью, казавшейся из сада черной.

— Хороша, а? — спросил Макогоненко заговорщицким тоном, глядя на дверь, в которой, как в зеркале, отражался сад.

— Вроде бы да, — ответил я, не успев как следует разглядеть белое видение.

— Польские женщины горды и красивы.

— Разве хозяева поляки?

— Да, и они довольны, что мы поселились у них. Вблизи города бродят бандеровские банды и вырезают польское население, ведут себя будто махновцы в гражданскую войну.

К обеду Макогоненко пригласил хозяев. Они долго отказывались, но все же пришли, и я смог поближе разглядеть девушку, которую звали Зосей. Высокая, стройная и гибкая, как хворостинка, она села на стул между матерью и отцом, и хотя я оказался напротив, долго не мог определить цвет ее продолговатых глаз, полуприкрытых ресницами.

Обедали мы на втором этаже, в просторной комнате, за круглым столом.

Обкомовцев было пятеро — трое мужчин и две усталые женщины неопределенного возраста.

Мужчины пили спирт, разбавляя его холодной водой. Для женщин достали бутылку виноградного вина. Хозяйка испекла из обкомовских продуктов пирог с мясом; лучшую закуску было трудно придумать, и все были оживлены и довольны.

После двух рюмок мы разговорились. Хозяйка с тревогой в голосе рассказала, что в деревне, в пяти километрах от Збаража, ночью бандеровцы вырезали дюжину польских семейств. Она тоже побаивается нападения бандитов, так как советские войска продвинулись вперед и в городе нет гарнизона.

Зося молча отхлебывала чай из чашки и, казалось, не слушала мать, продолжавшую говорить о бандеровцах. Мысли девушки бродили где-то за тридевять земель. Я любовался ею, хотелось сказать ей что-нибудь приятное.

Взгляд мой остановился на книжном шкафу и задержался на внушительных томах в серых переплетах — сочинениях Генриха Сенкевича. Я сказал, что читал книги этого польского писателя, назвал имена героев его произведений — Скшетуского, Кмицица, пана Володыевского, Заглобы. Поляки оживились. Зося наконец-то подняла ресницы, и я увидел ее темно-синие удлиненные глаза.

— Я еще помню Подбипенту из Мышекишек. Он одним ударом меча срубил три вражьи головы, — припомнил я эпизод из романа, читанного в детстве.

— Я вам покажу место, где Лонгин Подбипента одним взмахом меча отсек головы трем янычарам. Ведь это произошло у нас в Збараже, неужели вы не помните?

— Как не помнить… Поэтому я и заговорил о Сенкевиче, — сказал я.

— Мама, дозволь мне с паном майором пойти к крепости, — попросила Зося у матери и встала из-за стола.

Мать разрешила. Мы незаметно покинули прокуренную комнату и с облегчением вышли на освещенную солнцем тихую улицу.

Подобно дикой козочке, прыгала Зося впереди меня по теплым каменным плитам тротуара. Как-то она остановилась, посмотрела на меня в упор, строго спросила:

— А Словацкого вы любите?

— Люблю.

— А Мицкевича?

— Обожаю. Когда я бываю в Ленинграде, то как зачарованный брожу по набережной, там, где гуляли Мицкевич и Пушкин.

— Правда? — спросила девушка.

— Правда. — Я взял ее тонкую ладонь в свою, и она ее не отняла.

Пройдя по главной улице, мы спустились к старинной крепостной стене, сложенной из крупных белых камней, и пошли в ее прохладной тени.

Из каменных трещин пробивались цветы и травы, я даже заметил зеленую ящерицу, проворно пробежавшую снизу вверх и с любопытством посмотревшую на нас.

Тротуар у стены сузился, и Зося вновь запрыгала впереди. Я шел по ее следам, любуясь стройными загорелыми ножками.

— Вот здесь! — сказала она и подняла кверху свою гордую красивую голову, отягченную золотыми косами. — Здесь пан Подбипента одним ударом меча срубил головы трем туркам. — И Зося торжественно показала на ровный обрез стены.

Мы молча постояли у знаменитой стены и пошли обратно окольным путем.

Невдалеке от костела повстречали старого толстого ксендза.

Зося почтительно поздоровалась с ним. Не обращая никакого внимания на меня, ксендз благословил девушку, преклонившую перед ним левое колено, спросил ее — здоровы ли отец и мать.

— Хотите послушать органную музыку? — обратилась Зося ко мне.

— С вами я все хочу.

— Отец, пан майор хочет послушать орган. Ведь вы сами хвалились, что второго такого не найти во всей Польше, — напомнила Зося ксендзу, любовавшемуся ее лицом.

По маленьким, умным глазам священнослужителя я понял, какую силу имела над ним юная красавица. В знак согласия он наклонил тяжелую голову так, что жирный подбородок свесился на его коричневую сутану из грубого сукна. Толстые пальцы пошарили в многочисленных складках одеяния и вынули из кармана связку ключей.

— Пойдем, дитя мое… И вы, вы тоже, если вам не будет скучно, — разрешил он мне следовать за собой.

У входа в костел, спугнув утоляющих жажду воробьев, Зося обмакнула длинные белые пальцы в каменную чашу с водой, приложила их к чистому открытому лбу. Ключом огромным, как пистолет, ксендз открыл массивную, украшенную резьбой дверь и с силой потянул ее на себя. Пахнуло прохладой, и мы вошли в полутемный храм. Девушка опустилась на одно колено, прошептала молитву.

Ксендз исчез в полутемноте. Мы сели на заскрипевшую деревянную скамейку, напоминающую школьную парту. Вдали горела толстая свеча, освещая голые жилистые ноги распятого Христа.

Откуда-то с вышины пророкотали грозные, величественные звуки, громоподобно прокатились перед алтарем и, подымаясь все выше и выше, исчезли под высокими сводами. А потом одна за другой побежали незримые волны звуков, напоминающие то шум моря, то шелест взволнованной ветром пшеницы, защелкали соловьи, запели радостные человеческие голоса, зазвенели дождевые капли, ударяясь о землю, и солнечный свет, переломившись через витражи, радугой повис в клубящейся, как туча, темноте храма. Орган говорил не только о божественных, но и человеческих чувствах, о которых невозможно сказать словами.