Огонь и дым — страница 12 из 20

земным большевикам она, напротив, была бы душевно рада, как дорогим гостям. Но — что поделаешь с роком? — в Москву упорно не желают теперь ехать вообще никакие иноземцы. Самые восторженные поклонники советского строя, которых судьба забрасывает в Россию, почему-то очень быстро оттуда уезжают (как, например, Артур Рансом, проживший в Москве целых шесть недель).

В мае 1919 г. Ленин представил большой доклад московскому социалистическому конгрессу, который заложил основы Третьего Интернационала. В этом историческом документе он со свойственной ему яростью изобличал мерзость современного западно-европейского строя и красноречиво доказывал, что истинная свобода существует только в советской России. При чтении этого документа мне трудно было отделаться от мысли, что некоторые его положения представляют собой настоящий плагиат из Константина Аксакова. Этот неглупый и очень благородный чудак николаевской Москвы тоже красноречиво разоблачал в свое время западно-европейскую цивилизацию. «Запад, — писал он, — весь проникнут ложью внутренней, он стал отвратительным явлением» (буквально). — «Нет, свобода не там, — писал Аксаков. — Она в России». Подданный Николая I, пять лет боровшийся за право ношения бороды и этого права так-таки не добившийся (бороду пришлось сбрить), не менее серьезно восхвалял свою свободу, чем Ленин — свободу клиентов Всероссийской Чрезвычайной Коммиссии.

Разумеется, с формальной стороны и здесь возможно возражение. Ленин изобличает не Запад вообще, не Запад «как таковой», а Запад капиталистический. Но это возражение аналогии положительно не вредит. Как мы видели, и славянофилы — особенно, позднейших поколений — любили поговорить о биржах западно-европейской буржуазии. Изобличением господствующих классов, превознесением классов угнетенных их тоже никак нельзя было удивить. Только их язык теперь несколько устарел: вместо слова «капиталисты» они употребляли слово «публика»; вместо «пролетариат» говорили «народ». Пожалуй, достаточно напомнить одно знаменитое определение того же Константина Аксакова; «в публике — грязь в золоте; в народе — золото в грязи». Одним словом, славянофилы были демократы. Какая цена была в жизни их демократизму, другой вопрос. Л.Н. Толстой со своей холодной усмешкой рассказывал, что цену эту он постиг однажды из следующего небольшого эпизода: он шел по Арбату, в обычном крестьянском платье; ему встретился проезжавший на лихаче вождь славянофилов И.С. Аксаков. Толстой поклонился, Аксаков бегло оглянул его и не счел нужным ответить: в старом мужике он не узнал графа Толстого. Грязь в золоте не удостоила поклона золота в грязи. Славянофилы были такие же демократы, как большевики. Мессианистская вера Ленина видит в пролетариате средоточие всех возможных в природе добродетелей. И как тем не менее усердно расстреливаются рабочие в советской и пролетарской России.

Можно было бы в этой аналогии пойти и дальше. Самая идея взаимоотношений между властью и обществом, ныне существующих в Москве, смутно намечалась — конечно, не в буквально том же виде — еще славянофилами.

Когда вступил на престол Александр II, Константин Аксаков представил, ему записку, озаглавленную «О внутреннем состоянии России» и заключавшую в себе следующие тезисы:

«I. Русский народ, не имеющий в себе политического элемента, отделил государство от себя и государствовать не хочет.

II. Не желая государствовать, народ предоставляет правительству неограниченную власть государственную.

III. Взамен того, Русский народ предоставляет себе нравственную свободу, свободу жизни и духа.

IV. Государственная неограниченная власть без вмешательства в нее народа, — может быть только неограниченная монархия.

V. На основании таких начал зиждется русское гражданское устройство: правительству (необходимо монархическому) — неограниченная власть государственная, политическая; народу — полная свобода нравственная, свобода жизни и духа (мысли и слова). Единственно, что самостоятельно может и должен предлагать безвластный народ полновластному правительству, — это мнение (следовательно, сила чисто нравственная), мнение, которое правительство вольно принять или не принять».

Все это почти трогательно в своей детской наивности. Вероятно, ни Александр II, ни граф Блудов, через которого была подана записка, ни даже сам Аксаков не относились к ней вполне серьезно, как к государственному делу. Можно также с некоторой уверенностью предположить, что Ленин Аксаковской записки никогда в глаза не видел. Тем не менее предначертания ее он выполнил в весьма значительной мере. Всецело согласуясь с первыми двумя тезисами, он забрал себе неограниченную государственную власть. Тезис же пятый он выполнил лишь отчасти. Во Всероссийской Федеративной советской республике народ, не имеющий в себе политического элемента, не имеет и права «мнения, которое правительство вольно принять или не принять». Но «ограничения», установленные Лениным и не имеющие, кажется, прецедентов по бесстыдству в культурной истории, касаются только внешнего выражения нравственной свободы. Большевики отделили свободу духа от свободы слова. Аксаков думал, что слову нет нужды выливаться в действие; Ленин признал, что духу нет никакой надобности в слове. Большевики ушли от гнилого запада еще дальше на восток, чем славянофилы: индусские факиры воспитывают нравственный дух молчанием и умерщвлением плоти; творцы голода и чрезвычаек создали для русского народа такие условия жизни, при которых он не нуждается в добровольном самоистязании; каждый житель советской России ныне тот же индусский факир. Теперь большевики завоевывают южную Россию. Я читаю заявления большевистской прессы о красном Киеве, о Советском Харькове, о Коммунистической Одессе, о братской руке помощи, которую через головы гадов буржуазии, вонзающих кинжал в спину революции, протягивают этим красным городам красная Москва и красный Петроград; читаю также о том, какой из южных городов нужно осчастливить захватом в первую очередь, — и мне вспоминается одна из передовых статей Ивана Аксакова: «Моря и Москвы хочет доступить Киев, пуще моря Москва нужна Харькову; Киеву — первый почет, да жаль обидеть и Харькова. Или Русь-Богатырь так казной-мошной отощала и ума-разуму истеряла, что не под силу ей богатырскую, не по ее уму-разуму за единый раз добыть обоих путей, обоих морей, железом сягнуть до Черного через Киев-град и Азовское на цепь в Москве через Харьков взять, чтобы никому в обиду не стало?» Вот только поставить перед всеми географическими наименованиями этой политической былины соответствующие эпитеты: красный, советский, коммунистический, — и по тону сходство с «Правдой» будет разительное. То же развязное бахвальство и в отношениях к иностранными державам. Читаешь новости большевистских газет: в Париже заседают Советы, в Лондоне вспыхнула коммунистическая, революция, на Рейне ждут не дождутся появления армии Троцкого для совместной борьбы с империалистами всего мира{14}… Впрочем, отчего бы нет? Или советская Русь так казной-мошной отощала и ума-разуму истеряла, что не под силу ей богатырскую, не по ее уму-разуму — закидать буржуазную Европу — ну, не шапками, так прокламациями?

Самобытность — хорошая вещь, поскольку ее не подвергают своеобразным опытам reductionis ad absurdum. От дыма той и этой самобытности надо освободиться раз навсегда. Мы видели — своими глазами, без цветных стекол теории — Европу и Россию и до войны, и во время страшного испытания, и после него. Не все в Европе хорошо, об этом что и говорить. Но со всем тем дурным, что в ней есть, у Европы не только нам, но и Америке, можно и должно многому поучиться: в результате грозных уроков жизни мы начинаем доходить до азбуки, до азбуки Потугинских идей. Никогда не мешает, конечно, повторять азбуку, хотя это скучно. И не азбука ли приводит нас к мысли, что нужно поскорее забыть самую возможность противопоставления двух понятий: Европа, Россия.

В области внутренних взаимоотношений «старшего и меньшего братьев» мы, слава Богу, тоже начинаем приходить к азбуке. Нам пришлось убедиться в том, что и «публика» не сплошная грязь, и народ не сплошное золото. Жизнь меланхолически поставила здесь знак равенства: публика стоит народа, народ стоит публики. Им остается только так или иначе протянуть друг другу руку; и дай Бог, чтобы это было сделано поскорее: иначе будет плохо и публике и народу.


Tragoedia Moscovitica

А в прошлое заглядывать не мешает — даже в далекое прошлое. Урок Великой Смуты, этой «Tragoedia Moscovitica», как назвал ее современник, мог бы теперь очень пригодиться. Цель, в которой тогда стремились думные люди, сводилась к следующему: «Общим Советом Российское Царство управляти», «всякаго человека не осудя истинным судом смерти не предати», «дворов, лавок и животов не отымати», «бояр и гостей, и торговых, и черных людей от всякаго насильства оберегати».

Лучше бы мы и теперь не придумали. Нельзя сказать, чтобы за триста лет Россия сильно приблизилась к осуществлению этих вечных бессмысленных мечтаний. В.О. Ключевский, вслед за лекарем Авраамом Палицыным, видел в смуте «стремление общественных низов прорваться наверх и столкнуть оттуда верховников», дабы последние «в прах вменяемы бываху». Мы это явление называем теперь большевизмом. С.Ф. Платонов дал Смутному Времени несколько иное объяснение. Несомненно, однако, то, что в иных конфликтах «Великого Лихолетья» мы находим довольно точное подобие многих нынешних споров. Так сторонники идеи интервенции могли бы взять в некоторых фактах Смутного Времени свою историческую традицию. Не кто иной, как М.В. Скопин-Шуйский, народный герой и патриот, ездил к шведам за помощью против Тушинского Вора и действительно спас Москву при содействии иноземных войск. Были тогда и яростные противники интервенции — вроде Мартова и Чернова, были и такие политические деятели, которые «ни вещати дерзаху, ни молчати смеяху». Были, наконец, умные люди, понимавшие, что интервенция интервенции рознь и всецело зависит от «конъюнктуры» (в стилистическом отношении, это тогда выражалось гораздо лучше): принципиально они иностранной помощи не отвергали, но считали, например, богомерзкой идею «вкупе с поляки на Москву ходите». — Да простит им Б.В. Савинкова