Не слишком нова и мысль коалиции, проект Национального Единения, о котором мы спорим вот уже две недели{15}. Перед воцарением Василия Шуйского, нечто в этом роде предлагал «Михалка» Татищев, человек весьма неглупый, но злой и лукавый. Его идея имела успех, но впоследствии Татищева «посадили в воду» (т. е. утопили), или, как еще более мягко и образно выражается дьяк Тимофеев, опустили «в речную быстрину воднаго естества». Правда, это было сделано не за идею коалиции, и участь «Михалки» никак не должна обескураживать нынешних сторонников Национального Единения. В осуществлении своей идеи Татищев и его товарищи, как теперь Г.Е. Львов и М.М. Винавер, наткнулись на чрезвычайные трудности. «Оскудеша премудрые старцы и изнемогоша чюдные советники». Главная трудность заключалась в том, что каждый боярин желал стать царем. Исключение составлял первый из бояр, кн. Ф.П. Мстиславский, старик кроткий, богобоязненный и совершенно лишенный честолюбия. Этот странный политический деятель всех, кто ему предлагал почетный сан, ругал нехорошими словами и грозил уйти в монастырь, если его изберут в цари. Но другие бояре были настроены иначе. Старая московская знать настаивала на том, чтобы при переговорах принималась в расчет исключительно порода, а не заслуги. Бояре словно прониклись мыслью своего великого английского современника, слишком часто ныне забываемой: «если с каждым человеком поступать по его заслугам, то кто бы избежал побоев?» Однако и насчет «отечества» сговориться было не так легко. Знатнейшими из князей в потомстве Рюрика были бесспорно Шуйские, впереди Воротынских, Курлятевых, Одоевских, Масальских, Львовых, Барятинских, Кропоткиных и др. Но против Рюриковичей выдвигались Гедиминовичи. О старшинстве в роду Гедимина спорили Голицыны и Хованские; потомки старшего Гедиминова сына Наримунта. Однако, правнуки младшего сына Ольгерда, Трубецкие, подкапывались под старших родичей и высказывали крайне обидные и, вероятно, неосновательные суждения относительно супружеской чести Наримунта Гедиминовича. Сильно интриговал в свою пользу и «Кошкин род». Так называли — по прадеду Кошке — бояр Романовых. Но об этих выскочках, не имевших титула, «княжата» сначала и слышать не хотели. Позже появилась и партия Тушинского вора, преимущественно из бояр не титулованных но «с отечеством», как Вельяминовы и Плещеевы.
Историки много спорили о том, какие политические идеи и социальные силы скрывались за этими, часто столь курьезными, конфликтами. Гораздо интереснее — особенно теперь — было бы выяснить, что такое представляло из себя движение 1612 г., положившее конец Великому Лихолетью. Эту задачу поставил себе в молодости С.Ф. Платонов, который говорит в своей магистерской диссертации о «Древних сказаниях»: «Мне хотелось изучить нижегородское движение всесторонне, узнать социальный составь населения среднего Поволжья, узнать, какой сословный слой был там господствующим и почему. Это, как я мечтал, позволило бы мне указать предводителей народного подвига, понять народное движение 1611–1612 гг. в самых его корнях. Тогда стало бы ясно, кто именно освободил Москву в 1612 г., и кто остался победителем в многолетних смутах». С.Ф. Платонову не удалось разрешить поставленную им задачу вследствие отсутствия материалов. Он склонялся к мысли, что тогда спасли Россию средние классы населения. Если это верно, то очевидно обстоятельства сильно изменились с тех пор.
Не менее интересен — по нынешним временам — вопрос о личностях вождей народного движения 1611–1612 гг., вопрос, вызвавший известный спор И.Е. Забелина с Н.П. Костомаровым. Ничего выдающегося в этих вождях во всяком случае не было. Гермоген был «не сладкогласив, не быстро разпрозрителен и слуховерствователен». Минин и Пожарский не блистали ни умственными ни моральными качествами, что не помешало им спасти от гибели Россию. Быть может, не надо придавать особого значения личным недостаткам того или другого политическая деятеля. Не надо также забывать, что Москва была взята не сразу, a после нескольких попыток, неизменно кончавшихся неудачами.
Финал общеизвестен. Общеизвестно и то, что через год после освобождения Москвы, Романовы выдали Пожарскаго головой Борису Салтыкову. За царем служба не пропадает. Не очень следует рассчитывать на чью бы то ни было благодарность и Пожарским нашего времени.
По дороге домой
На старой улице Denfert-Rochereau по правой стороне — если идти от всем известного памятника, поставленного на том месте, где не был расстрелян маршал Ней — тянется вековой сад. Он расположен на границе обоих полушарий, ибо мимо него, через купол Обсерватории, проходит парижский меридиан рассекающий мир на две части. Улица Denfert-Rochereau прежде называлась улицей Ада, rue d'Enfer, по той причине, что при Роберте II на ней обосновались черти, по ночам производившие адский шум. Черти давно съехали — не то на Брокен, не то на Лысую Гору — и сто лет назад их квартал был чуть ли не самым тихим в Париже. В ту пору здесь поселился Шатобриан, которого все мы еще недавно почитали одним из величайших стилистов Франции: все бренно, — на днях компетентный человек, Анатоль Франс, заявил, что Шатобриан, как и Стендаль, писал скверно, — и этим заявлением вызвал большой скандал в кругах французских lettres. Но в 20-х годах 19-го века великолепный виконт находился на вершине славы. Настроен он был, однако, крайне мрачно. Все его обидели. Революция заставила его эмигрировать; Наполеон воротил его, но не вознаградил; Людовик XVIII вознаградил, но недостаточно; Карл X предложил ему портфель народного просвещения, а старику хотелось быть министром иностранных дел. Госпожа Шатобриан ему надоела; госпоже Рекамье он надоел. Критика им, правда, восторгалась, но она не менее восторгалась другими, — каким-то мальчишкой Виктором Гюго. Вдобавок у автора «Мучеников» не было денег — douleur nonpareille, говорил об этом горе Рабле, — и он, по собственному трагическому выражению, «заложил свою могилу», иными словами, продал посмертное издание своих сочинений. Здесь, на rue d'Enfer, Шатобриан писал «Memoires d'Outre-tombe»; отчаянно защищался от врагов, которые на него не нападали, и яростно изобличал людей, которые ни в чем не были виноваты. В этой книге, вряд ли не лучшей из всего им написанного, разочарованный старик сжег все, чему поклонялся, — и не поклонился ничему из того, что сжигал: угрюмо простился с монархией — и вперед плюнул на демократию.
Счастливым обладателем части исторического сада, в котором была написана знаменитая книга, является ныне проф. В.А. Анри, гостеприимно приютивший у себя редакцию демократического журнала «Грядущая Россия» (журнал этот бренностью превзошел славу Шатобриана: он не продержался и ста лет). Автор «Загробных мемуаров», вероятно, не предвидел возможности такого надругательства над своим убежищем. В Бурбонах он разочаровался, но в Романовых, кажется, верил твердо: Александр I за ним ухаживал и наградил его орденом Андрея Первозванного… Надо думать, что самое сочетание идеи демократии с грядущей Россией вряд ли бы понравилось старику.
Против калитки, выводящей меня из сада Шатобриана, открывается вход в катакомбы Парижа. Это самое зловещее кладбище в мире — складочное место всех других кладбищ, которые во французской столице перегружены еще больше, чем меблированные квартиры. Со времен древнего Рима сюда свозят телегами безымянные кости давно забытых людей… Баррас доказывает в своих «Мемуарах» — ему и книги в руки, — будто в той могиле, которая считается могилой Людовика XVI и над которой французские роялисты и теперь ежегодно служат мессу в день казни короля, в действительности похоронен Робеспьер. Это возможно. Все возможно. Но еще вероятнее то, что и Робеспьер, и Людовик рядом свалены здесь, в каком-нибудь углу бесконечных парижских катакомб.
Над катакомбами тоже много интересного. В этом необыкновенном городе чуть не каждый угол так или иначе принадлежит истории. «Много могли бы рассказать эти стены», — говорят в подобных случаях судебные хроникеры. Но стены рассказывать не желают. Вместо них рассказывают книги. Прошлое камней Парижа изучили толком четыре человека: Викторьен Сарду, маркиз де Рошгюд, Жорж Кэн и Ленотр. А я, хоть пятнадцать лет по указке ученых людей произвожу набеги на старые кварталы мировой столицы, не знаю десятой доли их загадочных, романтических и большей частью кровавых летописей.
Зато я знаю — частью по воспоминаниям, частью по расспросам — и такие углы Парижа, о которых ничего не прочтешь ни у Кэна, ни у Рошгюда, ни у Ленотра и которые, пожалуй, тоже принадлежат теперь истории.
Если б стены одного из домов на улице Baillou, расположенной в квартале катакомб, пожелали разговориться, то мы бы услышали, что лет десять тому назад в них помещалось странное учреждение. Оно называлось школой. В нем жило шесть или семь русских. Они назывались рабочими. Но назывались они так больше для красоты слога. На самом деле люди эти нигде не работали и скорее всего жили здесь именно для того, чтобы не работать: их содержали и кормили бесплатно. Я в ту пору мало интересовался указанным учреждением; но и тогда мне нередко приходилось слышать юмористические рассказы о нравах его обитателей и о том, что в нем происходило.
Раз или два в неделю в эту школу являлся невысокий, лысый, рыжебровый человек и, грассируя как камер-юнкер, равнодушно читал шести невежественным, часто пьяненьким, слушателям лекции странного свойства. Профессор подробно объяснял, что он будет делать с землею, с заводами, с богатством России, когда станет ее хозяином. Говорил также — эту мысль он изложил в ту пору и письменно, — что с обладателями земель и заводов — в первую очередь с царем и дворянством — ему придется расправиться беспощадно и что такая расправа называется террором. Говорил еще, что одной России ему мало и что он намерен по-своему переделать все пять частей света. Из слушателей те, что поумнее и потрезвее, усмехались, другие хлопали глазами. Если же кто решался