Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком — страница 14 из 61

— Головой и кровью, — вслед за ним повторил Полторацкий. — И верной службой Отечеству…

Но, должно быть, каким-то иным смыслом в его устах наполнились эти слова, ибо Павел Петрович тотчас спросил:

— А что?

— А то, что и голова, и кровь у нас с вами разные…

И службу Отечеству по-разному мы с вами понимаем. Да и само Отечество у вас одно, а у меня — совсем другое. У меня Отечество пота… труда подневольного… у меня Отечество человека, которого вы придавили… который только сейчас распрямился и которого вам опять согнуть бы хотелось.

— Вы это мне? — с неподдельным интересом откликнулся Павел Петрович.

— Достаточных оснований не имею… А были бы — я с вами бесед бы не вел.

— Ну, и слава богу, — засмеявшись, сказал Цингер с ощутимой, правда, двусмысленностью: то ли доволен он был, что нет еще достаточных оснований подозревать его во враждебных к новой власти намерениях, то ли давал понять, что подобных оснований ни у кого не может быть вообще ввиду сугубой его лояльности.

Шли они довольно медленно — Полторацкий устал, а Цингер, похоже, рад был случаю с ним поговорить. В выборе кратчайшего пути Павел Петрович просил положиться на него, сказав, что Ташкент знает отменно, причем не только новый, но и старый, чем могли похвалиться не многие европейцы. Выяснилось, кроме того, что и местным языком владеет Павел Петрович; знает и арабский и шесть лет назад на казенный счет выпустил в Асхабаде три тома, объединенные общим названием «Суть исламизма» и толкующие Коран и всякие мусульманские тонкости. Правда, не без усилия засмеявшись, счел нужным отметить Цингер, сей труд признанными столпами востоковедения, в частности академиком Бартольдом, встречен был весьма прохладно, однако у военного ведомства, платившего за издание, был на это свой взгляд, скорее практический или, вернее, стратегический, чем научный. (Вообще, с насмешкой промолвил спутник Полторацкого, эти ученые ревнивы, как сто венецианских мавров…) Что же касается Туркестана, то тут эти настроения панисламизма подогревались поразительной бездарностью… да, да, бездарностью и вдобавок алчностью власти! Власть должна быть грозной и честной, говаривал генерал Кауфман. Но мы управлять не умеем. Нас подводил разлад… При всей огромности нашей империи мы — народ совершенно негосударственный. Нет империи, резко сказал Полторацкий, есть республика. Пора бы запомнить. И республика докажет, что она умеет управлять. Именно этим мы сейчас занимаемся… Хотите помочь нам? Пожалуйста! Если же помешать думаете… Не советую. Так заключил Полторацкий, и Павел Петрович, воскликнув с горячностью, может быть, несколько излишней: «Мешать? Что вы, Павел Герасимович, помилуйте!» — и с явным стремлением от этой темы уйти, продолжал свое: раз власть несправедлива, то сарту нет иного выхода, как стать под зеленое знамя. Военное ведомство, после короткого молчания проговорил Цингер, потому и взяло на себя расходы по изданию моего труда, что желало распространить сведения об устремлениях возможного и очень грозного противника… о его, так сказать, идейных корнях…

Тут Павел Петрович приостановился и, тронув Полторацкого за рукав, попросил:

— Погодите…

Несколько раз глубоко вздохнув, он двинулся дальше и уже на ходу объяснил:

— Сердце… Пренеприятнейшее ощущение: ударит и замрет… будто вообще собирается остановиться… А потом словно срывается и стучит как попало, взахлеб… я в эти секунды как бы не существую… уже почти там, — и Полторацкий не столько увидел, сколько угадал движение руки Павла Петровича, указавшей в черное, мерцающее обильными звездами небо.

Лишь ненадолго отвлекли Павла Петровича перебои сердца. Как бы объяснить вам, говорил он, вполне по-свойски взяв Полторацкого под руку, что после ранения, волею судеб оказавшись в Туркестане, я очутился между Сциллой и Харибдой, причем этот невеселый жребий уготован здесь всякому порядочному россиянину. С одной стороны — отвратительное управление, с другой — глухо враждебный мусульманский мир с крепнущей идеей панисламизма… И я положил себе, торжественно объявил Цингер, служить здесь Отечеству, по мере сил способствуя совершенствованию управления и выискивая пути к успокоению мусульман. Но эти события, осторожно промолвил Цингер, революция… одна… потом вторая… Полторацкий усмехнулся: эти события, я чувствую, вам явно не по душе. Но придется смириться… придется вам принять их — особенно, если вы действительно так печетесь о России. Нет другого пути, и не будет! Вы думаете, меня снедает тоска по прошлому, заметил Цингер. Двоедушничать и лукавить не стану, но привык… да и к чему сейчас? Нашему разговору свидетель один — вечное небо над нами, а мы с вами, в конце концов, случайные попутчики, не более. Всепоглощающей тоски нет, но чего действительно жаль — так это перемен… вернее надежд, с ними связанных… В Ташкенте до последнего времени жил один инженер… Павел Петрович на секунду замялся, откашлялся и посетовал на память, которая иногда скверно с ним шутит. Инженер, чье имя никак не мог вспомнить Цингер, утверждал и доказывал, что недра Туркестана — сущий клад, от золота до нефти, и что разработка ископаемых богатств приведет край к полнейшему процветанию…

— А сейчас он где, ваш инженер? — спросил Полторацкий.

— Вот видите! — воскликнул Цингер. — Наше с вами внешнее сходство…

— Какое там сходство, бросьте, — раздраженно перебил его Полторацкий, ни на секунду не усомнившись, что фамилию инженера Павел Петрович помнит, знает, кроме того, где он сейчас, но говорить пе желает.

— …внешнее сходство, — упрямо гнул Цингер, — всего лишь мета, обозначающая возможную общность цели… И кажется мне, Павел Герасимович, такая общность у нас с вами имеется…

Даже не смысл, а какое-то тайное звучание, — будто вокруг да около бродили слова Павла Петровича, осторожно подступали и тут же с изрядной поспешностью отходили прочь, очевидно, проторивая дорожку каким-то будущим словам, более прямым и ясным. Но сам-то он, Полторацкий… он губы скривил, негодуя… с чего бы ему в таком согласии хромать бок о бок с бывшим подполковником, белой гвардией и выслушивать его рассуждения о цели, которая у них якобы общая? Он рассердился и сказал резко:

— Моя цель у всех на виду. Революция — как единственный способ перестроить жизнь. Сделать ее достойной… прежде всего для тех, кто раньше от рождения обречен был мыкаться… кто помирал, светлого дня в жизни не увидав.

Утренняя печальная девочка словно в яви перед ним мелькнула и посмотрела вопрошающе.

— А вот вашей цели, — продолжил Полторацкий, — я пока что-то не различаю. Или ее у вас нет — в чем, правда, я сомневаюсь, — или она не очень-то совпадает с моей… а, Павел Петрович? Я вот, к примеру, для моей цели хотел бы с этим вашим инженером повстречаться, а вы его прячете и на слабость памяти ссылаетесь…

У вас слабая память?! Я с вами всего полчаса знаком, но я уверен: то, что вам нужно, вы помните крепко. Да мы найдем… найдем вашего инженера, и коли он человек к народу неравнодушный, он нам непременно помогать станет. А эти недомолвки ваши… вы вроде на крупную личность метите, а в игру играете мелкую.

— Ну-у-у, Павел Герасимович, вот вы и обиделись… Напрасно! — с искренним огорчением воскликнул Цингер. — Очень вы чистый человек, Павел Герасимович, и держите сердце открытым, вот что я вам скажу. Нельзя так в этой жизни, мне поверьте, — проговорил Павел Петрович, как будто не на один день, а, по меньшей мере, лет на десять старше был Полторацкого. — А насчет переустройства, я с вами вполне согласен, необходимо России переустройство… Только не надо тешить себя мечтами о рае, который можно на земле устроить человеку. Во-первых, устроить его положительно невозможно, ибо у нас с вами есть лишь один рай — тот, что потерян, и потерян, увы, на веки вечные, а во-вторых, даже если и совершится чудо и рай этот сбудется, человек непременно его изгадит. Я с вами вполне откровенен, Павел Герасимович… Я, как дервиш, — засмеялся Цингер, — или по-нашему, по-туркестански, имам, отдаю нам душу мою. Кстати… Мусульман, Павел Герасимович, надобно знать, — сказал с мягким укором Павел Петрович. — Коран в помощь желаете привлечь, — прозрачно намекнул он на пропаганду Клевлеева, — но поневоле складывается впечатление, что от туземцев вы и ваши товарищи по кабинету весьма далеки.

Слово «кабинет» Павел Петрович произнес с насмешкой, довольно ощутимой, что само по себе вполне могло быть поводом к решительному прекращению разговора и даже знакомства. Насмешка была, правда, привычной: тоже, министры… Колесов — телеграфист, Казаков — железнодорожник, Полторацкий — печатник, ну и так далее; привычным был и ответ, отсылавший к французской революции и к провинциальному нотариусу Робеспьеру, а также к Парижской коммуне и к рабочему-печатнику Варлену. Можно было бы так и ответить бывшему подполковнику, однако мелькнуло в его словах и насторожило иное. Туземцы, от которых далека власть… Ведь это почти в точности, как в том письме: вы не знаете мусульман, вы далеки от них, вы боитесь их…

Они проходили мимо Воскресенского базара, когда Павел Петрович, схватив Полторацкого за руку, тихо и быстро ему сказал:

— Стойте. Молчите.

Полторацкий свою руку тотчас, но не без усилия освободил, отметив машинально, что пальцы у Цингера цепкие, и прислушался. Впереди и чуть сбоку, как раз в том месте, где возле забора Воскресенского базара не только поднялся высоко, но и раздался в двух-, а то и в трехобхватную ширину карагач, с вершиной, едва заметной на черпом небе с светло-серой, медленно скользящей тенью одинокого облака, — там вспыхнул вдруг красноватый огонек и чей-то голос негромкий раздался. Другой голос, тоже негромкий, тотчас ответил, — но по движению, угадавшемуся под карагачем, ясно стало, что людей собралось там больше, чем двое.

В брюках, в заднем кармане, лежал браунинг. Полторацкий, не медля, завел руку назад, нащупал маленькую теплую рукоятку.

— Не надо! — шепнул Цингер. — Я узнал… И они меня знают. Подождите минуту.