Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком — страница 37 из 61

выделявшегося трезвым взглядом. Проговорив это, почтительный поклон изобразил Хоменко. Полторацкий улыбнулся: опять, упрямец, свернул на свое. Не желает признать, что неоспоримые достоинства трезвого взгляда чреваты немаловажными недостатками. Ибо всякий здравый смысл, а уж тем более облеченный неограниченными полномочиями, поневоле угнетает воображение, позволяющее угадать скрытые и еще не проявившиеся в действительности возможности. „Вот за такой возможностью я и еду, Лексеич“, — сказал Полторацкий, на что Хоменко с сомнением покачал головой. Что же до заговора, то тут, кприскорбию, сомнений нет. Его, Полторацкого, вчера поздно вечером встретил на Самаркандской бывший подполковник и сосед Павел Петрович Цингер и не один: был с ним юноша, Павел Петрович называл его мичманом, был некто, в темноте так и оставшийся невидимым, и собственной персоной был еще… Полторацкий умолк, выжидательно глядя на Хоменко. „Ну? — нетерпеливо спросил тот. — Дразнишь, что ли?“ — „Ты догадайся, коли ты у нас следственная комиссия“. — „Зайцев?“ — „Догадливый… Гуляет себе Иван Матвеевич по Ташкенту! Но с Цингером, мне показалось, не вполне в ладах“. — „Вот так, — тяжко вздохнул Хоменко. — А я как раз вчера данные получил, что Иван Матвеевич из города отъехать вскорости должен. Будто бы с одним старогородским сартом в Фергану собирается. — Он помолчал и спросил как бы между прочим и даже отвернувшись — Задержать не мог?“ — „Скажи спасибо, что они меня… ее задержали, — усмехнулся Полторацкий. — Этот мичман мне просто пулю в лоб и никаких разговоров! Да и Зайцев крепко помнит, что приговор я ему подписывал. Тоже ведь белая гвардия в контра, а не добрая нянюшка. Как и в том письме, предлагал вчера Павел Петрович Советской власти уйти подобру-поздорову, в противном же случае грозил гражданской войной и неминуемой катастрофой. Асхабад, он сказал, это первый урок… или нет: урок, он сказал, получит Фролов, только вряд ли сможет им воспользоваться… Асхабад — это предупреждение, он именно так выразился“. Хоменко выругался и рукой махнул. „Сквозь пальцы они все у меня ушли… сквозь пальцы, — сокрушенно вымолвил он и растерянно глянул круглыми, птичьими, с желтыми малярийными белками глазами. — Я ведь еще после той… после первой асхабадской бутады почуял, что без ташкентской белой гвардии не обошлось… Да я тебеговорил… Брать надо было их — и Корнилова, и Кондратовича, и Борисова, и этого твоего подполковника… Брать и разбираться. Невиновен — ступай на все четыре. А виновен — отвечай по всей строгости! У революции своя законность — революционная. И до тех пор, пока мы не поймем это… пока не подчинимся неумолимой логике борьбы… пока поисками улик и доказательств будем подменять решительное действие — вокруг нас все время гореть будет! Понял? — грозно спросил Хомепко. — Я тебе говорю не случайно… Ты мягкость свою спрячь, ты ее никому не показывай, не время сейчас, Паша! Ты понял, о чем я… и о ком? — помедлив, со значением вымолвил он. — Ведь ты небось уже и у Леппы был. Единый фронт налаживал за своего офицерика…“ Последние слова выговорил Хоменко почти с ненавистью. Полторацкий же, как бы вовсе ие замечая его вдруг вспыхнувшею лица, отвечал ровным голосом, что у Леппы не был, но сегодня, действительно, в трибунал собирался, чтобы с ним повидаться и вместе с ним спасти человека от смерти. Тут ошибка вышла, и цена ей — жизнь. „А!“ — отмахнулся презрительно Хоменко, и Полторацкий ощутил, что теперьбросило в жар его самого. Но он сдержался. „Ты погоди, не маши… Пойми, Лекссич, — жизнь! Невинного человека губим. Я к Леппе не успею… может, ты, а?“ — тронул он Хоменко за руку. Тот ее отдернул тотчас и громким шепотом в лицо Полторацкому выпалил: „Я поеду… И этому Леппе все скажу… Я ему скажу, чтобы он свой особое мнение знаешь куда засунул?“ — „Мнение, — упрямо пригнул голову Полторацкий, — есть мнение. Оно либо есть, либо его нет“. — „А время? Время сейчас какое, ты хоть чуешь? Ты хоть понимаешь, что с этой своей комиссией ты вообще… — тут он осекся, поскреб подбородок и искоса взглянул на Полторацкого. Тот усмехнулся. — Время, брат, такое, — словно спохватившись, с излишней твердостью заговорил Хоменко, — что у него про всю нашу жизнь свое мнение… Оно-то и есть самое главное!“ — Время тяжкое, ты прав, — откликнулся Полторацкий. — Но я думал… думал вот о чем: что людям свойственно не только щадить, но и оправдывать себя… свою слабость, жестокость… даже низость свою и ту может оправдать человек, ссылаясь на тяготы времени. Ему говоришь: что ж ты так? А он только плечами пожимает: я бы рад, да время нынче такое! Чепуха это! У времени, Лексеич, своего содержания нет. Как мы живем, что думаем, что делаем — тем время и наполняется. И если оно жестоко— значит, это мы жестоки были… Не оно — мы! Всякая ссылка на время — это попытка уйти от ответственности, вот это что такое, я думаю…» Слова Полторацкого, надо полагать, совершенно определенные чувства вызвали у члена следственной комиссии, и чувства эти ясно отражались на его лице, постепенно приобретавшем выражение холодного недоумения. Наконец, нетерпеливо поморщившись, Хоменко сказал: «Пустые твои рассуждения, Павел. В Асхабаде уже рвануло, и я тебя уверяю… они, — ткнул он большим пальцем себе за спину, — рассуждать не будут!» — «И ты… ты считаешь, что разницы между нами нет никакой?»— резко остановившись и глядя прямо в черные, круглые, близко к утолщенной переносице посаженные глаза Хоменко, спросил Полторацкий. Хоменко взгляда не отвел и сказал с подчеркнутым спокойствием: «Я считаю, контрика твоего шлепнуть следует, и дело с концом. Я этому посодействую как могу, будь уверен». — «Ты не смеешь…» — выговорил с трудом Полторацкий. «Именно посодействую, будь уверен!» — даже с торжеством повторил Хоменко, и глаза его вспыхнули. Обеими руками схватив его за плечи, прокричал Полторацкий: «Не смеешь!» — «А ты на меня не крича», — сощурившись, отвечал Хоменко и, сильным движением оторвав от своих плеч руки Полторацкого, повернулся и пошел прочь, громко стуча сапогами по паркету.

Повернулся и Полторацкий и, сделав два шага, оказался возле своего кабинета. Пока нашаривал в кармане ключ, пока трясущимися руками вставлял его в замочную скважину, пока с немалыми усилиями отворял дверь — все это время растерянно качал головой и бормотал, что так нельзя… Этак мы бог знает до чего докатимся, если правого и виновного различать перестанем. Леппе позвонить надо, подумал он. Успею — заеду, но пока позвоню. Он потянулся к телефону и только тогда, потной ладонью ощутив исходящее от трубки неприятное тепло, почувствовал, что дышать ему совершенно нечем. Он расстегнул ворот гимнастерки и откинулся на спинку стула. Павел Петрович вспомнился вдруг: шли вместе домой, он остановился и сказал, что мучает сердце. Ударит, замрет, затем стукнет несколько раз подряд, как бы торопясь и захлебываясь, и лишь после этого успокаивается. Враг лютый Павел Петрович — так подумав и ясно представив смуглое, твердое, с крутым подбородком лицо Цингера, быстро из-за стола поднялся, подошел к окну и толчком ладони его распахнул. Совсем низко над Старым городом стояло солнце, меркло небо, но с улицы веяло еще вполне по дневному: как из печки. От порыва ветра отворилась дверь, горячий сквозняк полетел по комнате, резко шурша висящей на стене картой Средне-Азиатской железной дороги, и, обдуваемый им, Полторацкий снова сел за стол. Телефон Леппы не ответил, тогда Полторацкий взял лист бумаги, макнул ручку в чернила и написал быстро, что, изучил дело приговоренного к смертной казни Михаила Артемьева и лично с ним встретившись, он, народный комиссар труда, находит предъявленные Артемьеву обвинения совершенно недоказанными, полностью поддерживает особое мнение товарища председателя революционного трибунала и настаивает на пересмотре приговора. Он подумал, покусал черенок ручки и добавил: граждане Туркестанской республики должны знать, что революция поистине беспощадна к своим убежденным врагам (каковым, кстати, по его мнению, является Калягин), но, исполненная веры в свои силы, она склонна снисходить к заблуждениям, ошибкам и действиям, не продиктованным осознанной злой волей, даже если эти действия и причинили республике определенный вред… Он поставил точку, вложил записку в конверт, на котором написал: «В революционный трибунал».

«К тебе можно?» — спросили с порога. Он поднял голову — Матвеев стоял в дверях, в темном пиджаке, надетом поверх белой косоворотки, перехваченной тонким ремешком, в черных же, до блеска начищенных башмаках и с портфелем, чрево которого чрезвычайно разбухло от поместившихся в нем бумаг. «Заходи, — сказал Полторацкий, — ты-то мне и нужен». Матвеев прикрыл за собой днорь, вошел и сел, взгромоздив портфель себе на колени. Затем он полез в карман пиджака, извлек платок, вытер им лоб и произнес со вздохом: «Выглядишь плохо. Бледный. Вообще — сам не свой, — Важно прищурившись, взглянул он на Полторацкою и решил окончательно: — Ты болен». Со слабой усмешкой отвечал ему Полторацкий, что по нынешним временам заболеть немудрено… Матвеев внимательно его выслушал, кивнул и принялся открывать портфель, звонко и с явным удовольствием щелкая замками. Он, Матвеев, по поручению наркома труда провел ревизию хлопкового комитета. Дело это не только крайне ответственное, но, как выяснилось, чрезвычайно тонкое и трудное. Вообразить только: одних протоколов изучить пришлось ровно сто двадцать пять штук! В открывшихся злоупотреблениях замешаны многие, в предвидении неизбежной революционной кары каждый стремится переложить ответственность на плечи другого, и потому хлопковый комитет весьма напоминает ныне банку, в которой не на жизнь, а на смерть сражаются пауки песков — тарантулы. Все материалы ревизии находятся у Матвеева в портфеле, суть злоупотреблений, коротко говоря, состоит в том, что приобретенный у дехкан хлопок в финансовых отчетах фигурировал по нескольку раз, под него получались от казны средства, которые сотрудники хлопкома делили затем между собой… Доказано пока еще не все, еще предстоит немалая работа, однако с уже завершенной ее частью Матвеев счел необходимым народного комиссара труда сейчас и познакомить. «Черт знает что в этом хлопкоме творится!» — всякую сдержанность отбросив, сказал Матвеев, вытягивая из портфеля папку с надписью на серой обложке «Ревизия хлопкома. Часть первая». «Погоди, — остановил ого Полторацкий. — Меня послушай. — Он прикрыл глаза рукой и проговорил тихо, четко и быстро: — Ревизию докончит Зуев. Ему передай все материалы и все объясни. Погоди! — повторил он, уловив недоумевающее движение Матвеева. — Ты все хорошо сделал, я уверен… В Асхабаде мятеж. Сейчас на экстренном заседании СНК и Турцика решено послать туда чрезвычайную делегацию. С ней еду я. Меня спросили, кого я хочу взять с собой. Я назвал Сараева, Константинопольского, Микиртичева и тебя. Поедешь? Погоди! — снова остановил он Матвеева. — Едем безо всякой охраны. Поездка опасная. Подумай и ответь». Матвеев не спеша уложил в портфель папку с материалами первой части ревизии хлопкома, щелкнул замками, полюбовался их замечательным никелированным блеском, после чего расправил плечи и молвил с достоинством: «Странно. Ты едешь, а я, значит, должен еще подумать. Когда едем?» — «Сегодня». — «Хорошо. Только домой зайд