Он положил револьвер на стол, упал на подушку и заснул. Посреди ночи проснулся от холода, укрылся пледом и спал дальше, до полудня. Снов он не видел.
***
Следующим вечером Джон снова был на Джанг-роуд, но теперь и близко не подошел к «Пьяному коню», а устроился в кафе на другой стороне улицы, заняв столик у окна. Ждать пришлось недолго: ровно в девять вечера появился Олмонд. Он зашел в кабак, пробыл там с полчаса, а затем вышел и последовал вниз по Джанг-роуд, как и в прошлый раз, но теперь его походка была твердой, а курс — прямым. Помедлив, Джон выскользнул на улицу и пошел следом, держа изрядную дистанцию. На всякий случай Репейник с утра сходил к цирюльнику, который выскоблил ему щетину со щек и подровнял волосы. Оделся Джон в свой лучший костюм и смотрелся теперь, как респектабельный джентльмен, которому и в голову не придет выслеживать честных граждан. Первое, чему учат в Гильдии — выглядеть солидно. Нет ничего глупей, чем переодеться нищим, а потом стараться незаметно проследить за объектом наблюдения. Объект в таком случае глаз не спустит с попрошайки, который подозрительно трётся вокруг и вот-вот сопрёт кошелек. Зато на хорошо одетого господина никакого внимания не обратит, взглядом мазнёт и пойдет дальше: мы с тобой одного сословия, нам друг друга бояться нечего…
Олмонд шагал беспечно, по сторонам не глядел. Видать, был уверен, что незадачливый сыскарь лежит в морге, и прозектор угрюмо потрошит безымянное тело «со следами повреждений магического характера». Джон был зол. В основу своих отношений с миром он всегда ставил равноценный обмен. Помогли тебе — помоги сам. Оплатили работу — выполняй. Но никогда не лезь к людям. Не рвись на помощь по первому зову. Обмен может не состояться, и ты окажешься в дураках. Простые правила, легко запомнить, еще легче выполнять. И вот, пожалуйста: стоило пьяненькому гуляке попросить — ты спешишь ему на подмогу и получаешь заряд из жезла. Ведь не корысти ради в провожатые к нему подался, нет; это уже потом додумал, что по дороге вызнаешь легкую пьяную правду, а самый первый порыв был — именно помочь бедолаге. И поделом тебе, Джон Репейник, сыщик без гильдии. Радуйся, что жив остался, и впредь будь умнее.
Олмонд на сей раз не стал сворачивать в злополучный переулок, а шел по Джанг-роуд трезво и целеустремлённо. Достиг перекрестка, пропустил рессорную коляску, отступил назад, на тротуар, чтобы уберечься от пара из цилиндров разукрашенного мобиля, с шипением и лязгом свернувшего на соседнюю улицу. Заглянул в табачную лавку; вышел оттуда со свёртком подмышкой. Немного постоял — раскурил сигару. Придирчиво оглядел рдеющий в полутьме сигарный кончик, остался доволен и пошел дальше, пуская дым, как давешний мобиль. Толкнул дверь прачечной, откликнувшуюся нежным динь-дилинь колокольчика; пара минут, снова динь-дилинь, и вот Хенви Олмонд, ганнварский доктор медицины и владелец запрещённого магического оружия, идет по улице с тугим узлом белья. «Уже близко», — сообразил Репейник и оказался прав: доктор исчез в подъезде новенького доходного дома с мордастыми химерами на крыше. Джон сорвался с места, за секунды набрал спринтерскую скорость, проскользнул в подъезд и успел вставить носок ботинка в щель лениво закрывающейся двери. Тихо-тихо он вошел и осторожно заглянул в лестничный колодец. Видимый снизу Олмонд поднимался по ступеням третьего этажа. На четвертом он зашаркал, завозился с ключами и, наконец, хлопнул дверью.
Джон поднялся на четвертый этаж. Доктор медицины обитал в квартире номер семь, окна квартиры, судя по всему, смотрели во двор — здесь Джону повезло. Он спустился на улицу, закурил и осмотрелся. Вновь повезло: напротив он увидел кэб. Кучер, сидевший на высоких козлах, за обе щеки уплетал пирог с мясом, периодически отхлёбывая из бутылки, которую после каждого глотка заботливо прятал на груди. Перед ним, прямо на крыше коляски, была разложена газета с нетронутой частью трапезы. Понурая серая кобыла дремала, подогнув заднюю ногу. Джон приблизился.
— Покой, — сказал он.
— И вам покой, — жуя, невнятно отозвался кэбмен. — Едем?
— Не-а, — покачал головой Джон. — Стоять будем.
— Чего-чего?
— Надо здесь приглядеть кое за кем, — объяснил Джон. — А ждать негде. Сколько возьмешь за простой экипажа?
Кэбмен оглядел пирог, прицелился и откусил новый кусок.
— Из полиции, что ли? — спросил он с набитым ртом.
— Сыщик.
Кэбмен подумал.
— А, ладно, — сказал он. — Двадцать форинов.
— За двадцать я пойду кого другого поищу.
— Эй! — сказал кучер. — Пятнадцать.
— Приятного аппетита, — сказал Джон и повернулся спиной.
— Десять, — сказал кэбмен.
— Пять, — сказал Джон через плечо.
— А сколько ждать-то?
— Как получится.
Кэбмен засопел.
— Уговорил, — сказал он. — Полезай.
Джон сел в коляску.
— Только подальше отгони, — велел он. — До угла, чтоб не светиться прямо тут.
— Замётано, — сказал кэбмен и шлёпнул кобылу вожжами. Та очнулась, медленно протащила коляску до следующего перекрестка и, послушная оклику кучера, встала. Джон устроился поудобней. Внутри кэба пахло старой кожей, пылью и дёгтем. Занавески были серыми, как солдатские портянки. Репейник задернул окошко, не забыв оставить щёлочку для наблюдения. Подъезд дома с химерами был виден как на ладони, фонари лили на мостовую жёлтый едкий свет, лошадь дремотно фыркала себе под нос. Сверху порой слышался звук откупориваемой бутылки и смачное бульканье. Время от времени хлопала в наблюдаемом подъезде дверь, и Джон щурился, разглядывая того, кто выходил на улицу, но каждый раз это был не Олмонд. Темнота сгущалась, прохожих становилось всё меньше, дверь хлопала реже. Прошло время, и Джон словно закоченел на потёртом кожаном сиденье, уставившись в окно и шевеля губами. Он вспоминал. Бывают воспоминания, похожие на больной зуб. Если такой зуб не трогать, он тихо ждёт, зияя дуплом, и напрочь про него забываешь, но стоит неловко двинуть челюстью, как в десну втыкается незримая игла, и тогда уж от боли так просто не избавиться. Вот и с прошлым то же самое. Теперь, ночью, в душном экипаже, от памяти не было покоя. Джон вспоминал; временами морщился и вяло мотал головой, но всё равно вспоминал дальше.
«Вы все дураки. Зажравшиеся дураки».
«А я-то думал, ты меня умным считала».
«Все несчастненькие. Все бедненькие. Зачем?»
«Мы не несчастные».
«Ещё как. А ведь вас в воду не бросали. Не связывали, не бросали. Знаешь, каково, когда водой дышишь?»
«Джил…»
«Потом-то привыкла. А поначалу надо её вдохнуть. В грудь набрать. Больно — аж в глазах темно. А уж страшно как, вообще не сказать».
«Джил, послушай…»
«Я долго так жила. Водой дышала, воду пила, водой гадила. А он держал. В голове мутно. Все мысли — не свои. Его мысли. Как привыкать начала, так он на берег погнал».
«Я знаю».
«Ничего ты не знаешь. Рыбу целиком жрала, с плавниками. Как зубы появились, легче стало. И тут он велел с берега людей таскать».
«Слушай, успокойся. Да, тебе туго пришлось. А почему ты думаешь, что никому из людей хреново не было? На войне…»
«На войне — что? На войне кто-нибудь глотки рвал врагу?»
«Может, и рвал».
«Сам, зубами? Чтоб кровь в горло хлестала? Он дёргается, а ты всё равно его рви. Потому что иначе Хозяин саму тебя сожрёт. Если пустая вернешься. Блевала от крови-то. Попробуй, попей. А все равно грызла. Потом — тащишь на себе. Ныряешь. И опять воды полная грудь. И знаешь: скоро всё по новой».
«Ладно. Иди сюда».
«Не надо. Не сейчас. Ты мне скажи: у вас — ни у кого — такого не было. Почему вы несчастные, а? В тепле живёте. Воздухом дышите. Жрёте от пуза. И всё вам надо чего-то».
«Нам надо больше, чем жрать от пуза и в тёплом сортире жопу просиживать. Некоторым, знаешь, больше надо».
«Так придумайте уже что-нибудь. Микстуру какую, чары. Чтобы счастье. Всем».
«Было уже, при богах все счастливые ходили. Пробовали, знаем».
«Нет. При богах — час в неделю счастье только. Больше они не давали. Надо было узнать, как они делали. Чтоб самим. Почему вы у них не узнали?»
«Ха! Почему не узнали. Потому что жить хотелось, понимаешь, вот и не узнавал никто. Хальдер с просителями не церемонилась, в последние годы ей вообще покушения мерещились повсюду. Чуть что — жарила смерчем. Как ты вообще себе это представляешь? «Покой тебе, о Прекрасная, сделай милость, открой-ка тайну, как ты даришь людям блаженство, ах, прошу прощения, я уже обуглился, а так много ещё не сказано…»
«После войны последний бог остался, раненый — кто? Лакурата?»
«Не Лакурата. Она в битве при Гастанге погибла, в финальном сражении. Сейчас, дай вспомнить… Да! Амотуликад был последний, он и её заборол, и еще пятерых богов. Но протянул недолго, умер от ран».
«Вот надо было брать его, полудохлого! И пытать! Пусть бы за всех ответил. Как они людей счастливыми делали».
«Эка невидаль. На час кого угодно можно счастливым сделать. Хоть на десять часов. Спиртного напейся или опия покури. Вот, к примеру, нинчунцы в Жёлтом квартале. У них каждую ночь такое счастье».
«Дерьмо это, а не счастье. Сам знаешь. Курильщики живут по сорок лет, не больше. И мозги набекрень. А от пойла вообще кони сдохнуть могут».
«Ладно тебе. Чего взъелась-то?»
«Потому что ненавижу, когда живут хорошо, а выкобениваются».
«Ты про Кайзенов? Не стоило тебе к ним ездить, предлагал же — сам поеду. Вечно у тебя нелады, когда богачей допрашивать надо».
«Кайзены, шмайзены. Таких Кайзенов — целый мир. Вы все на свой лад Кайзены. Все одинаковые. С жиру беситесь».
«Джил, премудрая ты наша. Сама-то — счастливая, а?»
«С вами жить — от вас набираться. Вот и набралась. Тоже уже… Незнамо чего хочу…»
«Чего там — незнамо. Иди сюда».
«Не сейчас, сказала же».
«Слушай, давай начистоту. Я — точно знаю, что мне надо для счастья. Мне надо личный остров, чтобы на нём жить, и чтобы кругом ни души. Всё, буду счастлив до конца дней. А что там остальным нужно, мне плевать. У меня со всем миром — перемирие… Каламбур получился, хм».