– Десять, – сказал кэбмен.
– Пять, – сказал Джон через плечо.
– А сколько ждать-то?
– Как получится.
Кэбмен засопел.
– Уговорил, – сказал он. – Полезай.
Джон сел в коляску.
– Только подальше отгони, – велел он. – До угла, чтоб не светиться прямо тут.
– Заметано, – сказал кэбмен и шлепнул кобылу вожжами. Та очнулась, медленно протащила коляску до следующего перекрестка и, послушная оклику кучера, встала.
Джон устроился поудобней. Внутри кэба пахло старой кожей, пылью и дегтем. Занавески были серыми, как солдатские портянки. Репейник задернул окошко, не забыв оставить щелочку для наблюдения. Подъезд дома с химерами был виден как на ладони, фонари лили на мостовую желтый едкий свет, лошадь дремотно фыркала себе под нос. Сверху порой слышался звук откупориваемой бутылки и смачное бульканье. Время от времени хлопала в наблюдаемом подъезде дверь, и Джон щурился, разглядывая того, кто выходил на улицу, но каждый раз это был не Олмонд.
Темнота сгущалась, прохожих становилось все меньше, дверь хлопала реже. Прошло время, и Джон словно закоченел на потертом кожаном сиденье, уставившись в окно и шевеля губами.
Он вспоминал. Бывают воспоминания, похожие на больной зуб. Если такой зуб не трогать, он тихо ждет, зияя дуплом, и напрочь про него забываешь, но стоит неловко двинуть челюстью, как в десну втыкается незримая игла, и тогда уж от боли так просто не избавиться. Вот и с прошлым то же самое. Теперь, ночью, в душном экипаже, от памяти не было покоя. Джон вспоминал; временами морщился и вяло мотал головой, но все равно вспоминал дальше.
«Вы все дураки. Зажравшиеся дураки».
«А я-то думал, ты меня умным считала».
«Все несчастненькие. Все бедненькие. Зачем?»
«Мы не несчастные».
«Еще как. А ведь вас в воду не бросали. Не связывали, не бросали. Знаешь, каково, когда водой дышишь?»
«Джил…»
«Потом-то привыкла. А поначалу надо ее вдохнуть. В грудь набрать. Больно – аж в глазах темно. А уж страшно как, вообще не сказать».
«Джил, послушай…»
«Я долго так жила. Водой дышала, воду пила, водой гадила. А он держал. В голове мутно. Все мысли не свои. Его мысли. Как привыкать начала, так он на берег погнал».
«Я знаю».
«Ничего ты не знаешь. Рыбу целиком жрала, с плавниками. Как зубы появились, легче стало. И тут он велел с берега людей таскать».
«Слушай, успокойся. Да, тебе туго пришлось. А почему ты думаешь, что никому из людей хреново не было? На войне…»
«На войне – что? На войне кто-нибудь глотки рвал врагу?»
«Может, и рвал».
«Сам, зубами? Чтоб кровь в горло хлестала? Он дергается, а ты все равно его рви. Потому что иначе Хозяин саму тебя сожрет. Если пустая вернешься. Блевала от крови-то. Попробуй, попей. А все равно грызла. Потом – тащишь на себе. Ныряешь. И опять воды полная грудь. И знаешь: скоро все по новой».
«Ладно. Иди сюда».
«Не надо. Не сейчас. Ты мне скажи: у вас – ни у кого – такого не было. Почему вы несчастные, а? В тепле живете. Воздухом дышите. Жрете от пуза. И все вам надо чего-то».
«Нам надо больше, чем жрать от пуза и в теплом сортире жопу просиживать. Некоторым, знаешь, больше надо».
«Так придумайте уже что-нибудь. Микстуру какую, чары. Чтобы счастье. Всем».
«Было уже, при богах все счастливые ходили. Пробовали, знаем».
«Нет. При богах – час в неделю счастье только. Больше они не давали. Надо было узнать, как они делали. Чтоб самим. Почему вы у них не узнали?»
«Ха! Почему не узнали. Потому что жить хотелось, понимаешь, вот и не узнавал никто. Хальдер с просителями не церемонилась, в последние годы ей вообще покушения мерещились повсюду. Чуть что – жарила смерчем. Как ты вообще себе это представляешь? „Покой тебе, о Прекрасная, сделай милость, открой-ка тайну, как ты даришь людям блаженство, ах, прошу прощения, я уже обуглился, а так много еще не сказано…“»
«После войны последний бог остался, раненый – кто? Лакурата?»
«Не Лакурата. Она в битве при Гастанге погибла, в финальном сражении. Сейчас, дай вспомнить… Да! Амотуликад был последний, он и ее заборол, и еще пятерых богов. Но протянул недолго, умер от ран».
«Вот надо было брать его, полудохлого! И пытать! Пусть бы за всех ответил. Как они людей счастливыми делали».
«Эка невидаль. На час кого угодно можно счастливым сделать. Хоть на десять часов. Спиртного напейся или опия покури. Вот, к примеру, нинчунцы в Желтом квартале. У них каждую ночь такое счастье».
«Дерьмо это, а не счастье. Сам знаешь. Курильщики живут по сорок лет, не больше. И мозги набекрень. А от пойла вообще кони сдохнуть могут».
«Ладно тебе. Чего взъелась-то?»
«Потому что ненавижу, когда живут хорошо, а выкобениваются».
«Ты про Кайзенов? Не стоило тебе к ним ездить, предлагал же – сам поеду. Вечно у тебя нелады, когда богачей допрашивать надо».
«Кайзены, шмайзены. Таких Кайзенов – целый мир. Вы все на свой лад Кайзены. Все одинаковые. С жиру беситесь».
«Джил, премудрая ты наша. Сама-то – счастливая, а?»
«С вами жить – от вас набираться. Вот и набралась. Тоже уже… Незнамо чего хочу…»
«Чего там – незнамо. Иди сюда».
«Не сейчас, сказала же».
«Слушай, давай начистоту. Я – точно знаю, что мне надо для счастья. Мне надо личный остров, чтобы на нем жить, и чтобы кругом ни души. Все, буду счастлив до конца дней. А что там остальным нужно, мне плевать. У меня со всем миром – перемирие… Каламбур получился, хм».
«А я?»
«Что ты?»
«Я тебе не нужна?»
«Иди сюда».
«Перемирие у него…»
«Как это расстегивается? Крючков каких-то напридумывали».
«Дай я сама…»
Джон не заметил, как задремал, только вдруг ухнул куда-то всем телом, порывисто вздрогнул и разлепил глаза.
Была глубокая ночь. Он встряхнулся, собрал взгляд на подъезде напротив и увидел, что от подъезда скорым шагом по улице спускается закутанный в плащ очкастый усатый человек. «Чуть не пропустил, раззява!» – обругал себя Джон и энергично растер лицо ладонями. Подождав, пока Олмонд завернет за угол, открыл шаткую дверь кэба и вылез на улицу. Было холодно, где-то невдалеке орали коты. Джон сунул деньги сонному кучеру, перебежал улицу и, с минуту поколдовав над дверью, стал подниматься по лестнице дома с химерами.
Замок на двери седьмой квартиры сопротивлялся немногим дольше своего собрата внизу. Скрежет, щелчок, тихий скрип – и Репейник, проскользнув в недра чужого дома, замер на пороге. Он прислушивался и ждал, а ничего не услышав, ждал еще. Минут через пять, когда глаза окончательно привыкли к темноте, Джон рискнул продвигаться дальше.
Квартира была маленькой, сродни той, в которой жил он сам. Из крохотной прихожей можно было попасть либо в тесную кухню, либо в узкую, как гроб, комнату. Рядом с кухней была еще одна дверь – в сортир. Крючок на двери сортира отчего-то приделали снаружи. Очевидно, канализация была забита: в квартире стоял мерзкий душок.
Репейник заглянул на кухню, оглядел гору немытых тарелок в раковине, хрустнул чем-то сухим на полу (оказалось – рыбий хребет) и отступил обратно в прихожую. Кухня была для обыска неинтересна, вонючая уборная и подавно не привлекала. Оставалась комната – вытянутая в длину и словно бы сдавленная по бокам так, что если бы Джон встал посередине и протянул в стороны руки, то ладонями коснулся бы противоположных стен.
Полкомнаты занимал ветхого вида топчан, место у окна делили грубый комод и письменный стол. Оба были поставлены вдоль стенок, так что между ними едва помещался стул с потертым тряпичным сиденьем. Медленно, будто по колено в воде, Джон подошел к окну и достал нож. Пользуясь клинком как рычагом, поочередно открыл ящики комода и поворошил одежду. Не найдя ничего, кроме сорочек и кальсон, он таким же методом обыскал стол, в ящиках которого обнаружились только несколько счетов, недокуренная сигара и флакон средства от облысения. Покачав головой, Джон отошел назад, на середину комнаты, и осмотрелся.
Странно: доктор медицины жил бедней и проще довоенного монаха. Джон хотел было скрепя сердце продолжить обыск на кухне, как вдруг заметил, что из-под подушки на топчане петлей свешивается тонкая веревка.
Он нагнулся и, по-прежнему не касаясь ничего руками, с помощью ножа откинул подушку в сторону. Под ней лежал массивный диск из тусклого металла. Диск был размером с чайное блюдце, толщиной примерно в палец. Металл в желтом свете фонаря походил на бронзу, но мог оказаться и золотом. Через маленькое колечко на краю диска проходила цепочка, которую Джон сначала принял за веревку. Судя по всему, перед Репейником был какой-то амулет, нагрудный талисман.
Вглядевшись, Джон рассмотрел, что поверхность диска занимает сложный знак, похожий на солнце, обрамленное причудливо изгибающимися лучами. Поколебавшись, сыщик чиркнул спичкой, поднес огонь к амулету и увидел: то, что он принял за солнце, было круглой головой чудовища, спрута или кальмара, а лучи оказались щупальцами. На Джона яростно таращились глаза с рельефными вертикальными зрачками, разевалась в беззвучном реве губастая пасть.
Репейник взмахнул рукой, гася спичку. Пошарив по карманам, он достал блокнот со свинцовым карандашиком и, водя рукой почти наугад, принялся зарисовывать амулет на клетчатой бумаге. При этом Джон не мог отделаться от далекого воспоминания: он, семилетний, входит в комнату к отцу и видит на стене эстамп, черно-белое изображение тигриной морды. Тигр, кажется, глядит маленькому Джону прямо в глаза. Джон пятится из комнаты и с этого дня целую неделю к отцу не заходит, а проходя мимо его двери, ускоряет шаги, чтобы тигр не успел заметить и броситься… То же самое чувство Репейник испытывал сейчас. Спрут будто бы смотрел на Джона, и Джон ему не нравился.
Закончив набросок, сыщик ножом перевалил подушку обратно на талисман. Сразу стало легче.
Крадучись, он вышел из комнаты. На кухне в шкафу обнаружились вполне обычные продукты: огрызок черствого пудинга, завернутое в газету месиво рыбы с картошкой, одинокий зубод