омочь привычка носить, не снимая, перчатки. От этого неплохо спасала профессия сыщика – любой человек инстинктивно старается держаться от сыщика подальше. Но лучше всего от мигреней помогало одиночество…
Кто-то зашаркал ногами, закашлял, сплюнул. Из-за кустов выдвинулся старик-хозяин, сухопарый и долговязый; выше пояса он был гол, на впалой загорелой груди пробивался редкий сивый волос. Глаза, приобретшие от возраста чайный оттенок, неотрывно смотрели на Джона.
– Покой, – сказал Репейник.
Старик кивнул.
Джон знал, что надо первому начать разговор, знал и то, с чего полагается начинать такие разговоры. Но он совершенно растерял все заготовленные фразы. К тому же мешала сосредоточиться боль в голове… Старик смотрел на него, солнце жарило с безоблачного неба, и ужасно хотелось пить.
– У вас воды не будет? – спросил вдруг Джон. – Жажда замучила.
Хозяин опять кивнул. Шаркая ногами в раздрызганных ботинках, он развернулся и скрылся в доме.
Репейник окинул взглядом двор. Здесь жили плохо. Не бедно – потому что сновали под ногами серенькие куры, висел над колодцем, тускло светя медью, паровой насос, да и дом был двухэтажный, каменный, – а просто неустроенно, грязно. Наличники лет двадцать никто не красил, кладка вокруг колодца местами обвалилась, труба на крыше стояла косо и была черной от жирной копоти. Сорная трава подбиралась к самому дому, огород зарос бурьяном. Создавалось впечатление, что хозяева делали все через силу, нехотя.
Пес утратил к Джону интерес, зевнул с прискуливанием, развернулся и побрел, не оглядываясь, прочь.
Скрипнула на несмазанных петлях дверь. Репейник обернулся: старик шел к нему со стаканом воды.
– Спасибо, – сказал Джон, принял стакан и залпом выпил, ощутив затхлый вкус. Вода, однако, была холодная, и от этого стало легче голове.
– Пойдем уж, – сказал хозяин. – Потолкуем, раз пришел.
Репейник вслед за стариком перешагнул порог дома. Внутри царил полумрак, было душно, воздух пах лекарствами и прелыми тряпками. Из тесной прихожей вышли в кухню, просторную, с большим столом и целым взводом узких высоких шкафчиков вдоль стены. Здесь было так же темно, как в прихожей: маленькое окно закрывала плотная занавеска, сквозь которую дневной свет проникал, словно испачкавшись и оттого потускнев.
За столом в углу кто-то сидел – привалившись к стене, почти не шевелясь, бледный как призрак.
– Покой вам, – сказал Репейник.
Призрак не отреагировал.
– Глухая она, – буркнул хозяин. Репейник разглядел, что это женщина, старуха в головном платке. – Давно оглохла. А может, что и слышит, да не отвечает никогда.
Старик примостился за столом, кивнул Джону: садись, мол, рядом. По идее, Репейнику полагалось устроиться напротив, потому что предстояла не дружеская беседа, а какой-никакой, но допрос; однако сидеть на кухне больше было негде. Поколебавшись, Джон опустился на скамью подле старика, почти соприкоснувшись с ним локтями.
– Мне таить нечего, – произнес хозяин и замолчал. Потом он положил руки на стол, и пальцы засуетились, совершая мелкую, бесполезную работу: подбирали и отбрасывали крошки, разравнивали скатерть, колупали засохшее пятно.
Репейник сказал:
– Меня зовут Джон.
– Знаю.
В который раз Репейник подивился скорости распространения деревенских слухов.
– Корден, – вдруг сказал старик решительно и внятно. – Робарт Корден, так меня звать. Ну а это Вилиан. – Он махнул рукой в сторону женщины. Та не пошевельнулась, и Репейник заметил, что рука Кордена дрожит.
– Рад знакомству, – сказал Джон.
– Роб и Вили. – Хозяин еще несколько раз кивнул. – Роб и Вили Кордены, тут нас все знают.
Затем он с силой провел по коленям трясущимися ладонями, взглянул на Джона и произнес:
– А дочку мы назвали Джилена. Джил…
Он снова замолчал, отвернувшись от Джона и гладя колени. Затем встал, прошаркал в дальний угол, раскрыл с душераздирающим скрипом один из шкафчиков. Туго звякнуло стекло, послышались судорожные редкие глотки, потом шкаф еще раз скрипнул, закрываясь, и Корден вернулся за стол. Сев, он длинно выдохнул, и по кухне поплыл запах виски.
Репейник ждал.
Старик начал рассказывать. Поначалу он то и дело замолкал, но Джон не понукал его, и Корден, откашлявшись, продолжал рассказ, сбивчивый, нескладный, полный временной путаницы, смутных привязок к местным событиям и логических провалов. Примерно через час перед Джоном сложилась вся история.
Давным-давно, лет сто назад, в реке Марволайн пропала рыба, прежде ловившаяся в огромном изобилии. Пропала вся, напрочь: рыбаки день за днем выбирали из сетей только водоросли да ил, в руки им не попадалось ни пескарика, ни крошечной уклейки. Исчезли даже мальки, рыба словно растворилась в воде.
Поначалу надеялись, что добыча вернется, винили погоду, жаркое лето, но жара кончилась, пошли дожди, а ничего не изменилось. Тогда решили, что дело в колдовстве (все было еще до войны). Выписали для очищения вод монаха из монастыря Хальдер. Монах целую неделю бродил по берегу и пел заклинания, обмахиваясь амулетами, – не помогло. Под конец подумали на старенького бобыля-знахаря, дескать, наводит порчу, и прогнали его вон из деревни, со скандалом и побоями, но и это ничего не изменило.
Неделя шла за неделей, лето перевалило за середину и катилось к Лунассу, а рыба все не возвращалась. Зимние припасы давно подъели, и люди потихоньку начали голодать. Но это было пустяком по сравнению с тем, что их ждало осенью. В первых числах Фомхайра в деревню приезжали сборщики подати – взимали дань, причитавшуюся богине. Обычно из деревни в метрополию уходил воз, доверху полный копченой рыбой, да не абы какой рыбой, а самой жирной и крупной, сборщики мелочь не брали. Теперь же по всем коптильням едва можно было наскрести на треть такого воза, да и то – все прошлогоднее, с душком.
Время тогда было суровым, законы – лютыми. Деревня, не выполнившая оброк, переходила в распоряжение Прекрасной Хальдер со всеми жителями. Людей могли согнать на работы, увести за тридевять земель, даже, по слухам, сдать на опыты в один из монастырей (куда, опять же по слухам, частенько наведывалась сама Прекрасная). Нет, дань нужно было платить вовремя. Положение складывалось отчаянное.
На исходе Лунасса один из рыбаков обронил: река на нас осерчала, видно, много у нее брали, а отдавать и не подумали ни разу. Надо ее умилостивить, поднести что-нибудь в дар. Сказал он это в кругу рыбаков, но, как всегда, нашелся кто-то болтливый, разнес по всей деревне, и люди начали шептаться: что, если правда? Вдруг и впрямь реке нужна от нас жертва? Вдруг надо делиться самым дорогим?
Слова витали в воздухе, то и дело заходил разговор о жертве, и чем дальше, тем больше об этом говорили. Говорили днем, копаясь в скудных огородиках, говорили ночью при свете лучины, говорили, вставая спозаранку, чтобы проверить закинутые с вечера сети, – впустую, все впустую, как вчера, позавчера, как месяц назад. Говорили в кабаке, напиваясь плохим виски, говорили, постепенно стервенея и озлобляясь.
И озлобились однажды до того, что высыпали спьяну на улицу, ночью, с фонарями. Сами не зная зачем, повалили на реку – девять мужиков, растрепанные, страшные, с ножами в сапогах. Ходили, ломясь кустами, по берегу, орали неразборчиво, пока не наткнулись на Лиз Каттнер, деревенскую дурочку. Девчонка с младенчества была не в себе, не разговаривала, а только мычала да ухала, зимой и летом бегала в одной и той же рубашке и частенько гуляла по ночам. Вот и в ту ночь она расхаживала по берегу под луной, собирая плавник.
Услышав пьяную компанию, Лиз, вместо того чтобы убежать подобру-поздорову, вышла к мужикам навстречу, что-то курлыча и протягивая им собранные ветви. Рыбаки отобрали у Лиз плавник и забросили обратно в реку, а когда девушка заплакала, повалили ее наземь, сорвали одежду и по очереди изнасиловали. Натешившись, оставили на берегу, полумертвую, и засобирались обратно в деревню, но вдруг один из рыбаков – его фамилия была Гриднер – закричал: «В реку! В реку ее! Жертва будет, давно ж хотели, братцы!» Потом взвалил девчонку на плечо и пошел с ношей в воду.
Остальные стояли в пьяном оцепенении и глядели, как он заходит все дальше от берега. Не то думали, что Гриднер только куражится, не то просто ждали, что произойдет. А произошло вот что: пройдя с полсотни шагов, Гриднер оступился – вроде бы – и упал в воду. Вместе с девушкой. Он долго барахтался, взбивал пену, ревел и кашлял, но в итоге выбрался на берег.
Один.
После чего все разбежались по домам.
Гриднер погиб первым. Спустя неделю – сумасшедшие, радостные семь дней, когда река кипела от рыбы, а сети не выдерживали, рвались под весом сотен бьющихся серебристых тел, – спустя неделю Гриднера поутру нашли мертвым на Главной улице. Напали на него, видимо, когда он возвращался из кабака домой. У трупа не хватало гениталий и головы, и еще он был основательно выпотрошен. Подумали на волков (хотя волков в тех местах отродясь не водилось), стали запирать ставни на ночь, но страха пока не было: всех переполняло счастье от того, что рыба наконец вернулась.
Через три дня нашли еще двоих – один лежал на пороге собственного дома, другой нашелся в собственном же хлеву. Частично. Волки тут были явно ни при чем, и тогда люди испугались. Испугавшись, начали сопоставлять факты, делать выводы и строить догадки. Вспомнили, что десять дней тому назад была шумная пьянка. Вспомнили, что в ту же ночь утонула Лиз Каттнер. Пошли по домам, стали спрашивать тех, кто был с Гриднером. Парни вначале отмалчивались, но им набили морды, и они признались.
Конечно, в наши дни их бы выдали шерифу, и дело с концом. Но при богине в деревнях шерифов не держали, люди обычно сами судили преступников. Так вышло и в тот раз: собрались перед домом старосты, поговорили, раскинули умом.
Подумали – и не стали ничего делать.
Все-таки главным было то, что рыба вернулась. Рыба означала жизнь, поэтому все остальное значило очень мало. Тем более что Лиз была сиротой и никто не требовал отомстить за слабоумную. Кроме того, она сама теперь за себя мстила: до конца осени из оставшихся шестерых рыбаков не дожил никто. Пятерых нашли так же, как и Гриднера, безголовыми и с отгрызенным хозяйством, а шестой от страха повесился сам. Пожалуй, он поступил разумно, выбрав легкую смерть.