Огонь сильнее мрака — страница 75 из 106

– Так берегите силы-то, – посоветовал Джон.

– Зачем? Все едино… скоро умру. Но если попробую обратиться… умру тотчас же. А я хотел напоследок поговорить… с умным человеком.

– Благодарю, – сказал Джон.

– Не стоит.

Они помолчали.

– Боюсь, вам тоже… недолго осталось, – извиняющимся тоном произнес Хонна. – Скоро рассвет.

Джон нахмурился.

– Рассвет?

– Здесь же не все время ночь. Вот-вот… взойдет солнце.

– Что ж, – сказал Джон, – по крайней мере, станет теплее.

Хонна вздохнул.

– Станет… намного теплее, господин Джонован. День в Разрыве… еще страшней ночи.

Джон обдумал услышанное.

– Ясно, – сказал он. – Ладно, все равно не выкарабкаться.

Хонна зарокотал – негромко и словно бы всем телом.

– А ведь не был бы я ранен… смог бы нас отсюда вынести. Боги часто ходят в Разрыв, Джонован… Но сейчас мне не вернуться. И тем более не вернуть вас. Я слишком… стар. Потерял много крови. Вдобавок… брал жизненную силу у своих подопечных… месяц назад. Надо было выпить их досуха… Прежде чем убивать. Так что придется нам… помирать здесь.

Край горизонта начал светлеть – или Джону это только казалось? Нет, не казалось: звезды мало-помалу таяли, на склонах дюн стали заметней черные кусты песчаного винограда. Светало – неспешно, почти незаметно глазу. В воздухе сгустился особенный утренний влажный аромат. И вместе с тем сильнее пахло кровью Хонны.

– Господин Фернакль.

– Да?

– У ваших людей медальоны были. Помните?

– Золотые? Круглые? Как же… помню. А что с ними?

– На них какое-то страшило изображалось. С глазами, с пастью. Великий Моллюск – он ведь совсем не такой.

Хонна закашлялся.

– Джонован, вы, когда мальчонкой были… солнышко рисовали? Ну, как все дети рисуют: рожица, лучики… Небось оно у вас еще и улыбалось?

– Было дело, – кивнул Джон.

– Дети – святой народ, – произнес Хонна хрипло. – Видят на небе желтый слепящий круг… а рисуют добрую рожицу. Оттого, что в сердце у них… веселье да добро. Вот и мои… детишки… нарисовали. То, что у них в сердцах было… то и нарисовали.

Джон не нашелся, что ответить.

– Я потому и хотел… подарить людям валлитинар, – сказал Хонна. – Вы не такие… как па-лотрашти. Лучше. Я долго вас изучал, прежде чем решил. Вы – совсем не такие. Может, оттого, что живете… намного меньше. Не успеваете очерстветь.

Джон молчал. Рука, державшая ремень, онемела, надо было ее сменить, но не хотелось тревожить Хонну. Старик опять закашлялся, сплюнул на песок темной слюной и продолжал:

– Там, откуда я пришел… Там тоже были люди. Другой мир. Другое небо. Немного похоже на то, что здесь. И люди… другие.

– Что с ними стало? – спросил Джон.

Хонна снова дернул плечом.

– Погибли. Они были… очень, очень жестокими… странными созданиями. Мне удалось спастись… из гибнущего мира. А потом я пришел сюда.

– Пришли к па-лотрашти?

– Да. Они мне поначалу показались… весьма перспективными. Я открыл им рецепт зелья. Воссоздал машины. И мне казалось… вот он, избранный народ. Вот те, кто истинно… достоин счастья…

Хонна все чаще делал паузы между словами, и паузы эти становились все дольше.

– А па-лотрашти стали еще хуже тех, первых? – предположил Джон.

– Увы, – прошелестел Хонна и надолго замолчал. Горизонт с одного края стал светлей, в небе над холмами наметилась тонкая полоса. В вышине тускло мерцали последние звезды.

– В том-то и дело, – сказал Джон. – Счастье губит людей, господин Фернакль.

Хонна не ответил, и Джон остался наедине со своими мыслями, обрывочными, бестолково прыгающими. «Неприятная штука, – подумал он. – Счастье губит людей. Получается, человек рожден, чтобы быть несчастным. Пока страдает – помнит, что вокруг такие же, как он, страдальцы. И ведет себя более-менее пристойно. Может, из чувства солидарности. Может, из-за того, что по своим страданиям мерит чужие.

Но стоит ему стать хоть немного удачливей, отхватить свою долю пирога… Все, ближние забыты. И чем ему лучше – тем он хуже. Нищим охотней подают бедняки. Богачи могут пожертвовать большие деньги на храм или на картинную галерею, но вот бродяжке четверть форина в шапку бросить – на это чаще способны простые люди. Которые сами знают, что такое нужда.

Вот же проклятье, я сейчас опять думаю точь-в-точь как Джил. Ну, не беда. Теперь уже недолго осталось. Скоро и это кончится, и вообще все. Может, оно и к лучшему? А что, интересная мысль. Если вдуматься, как же мне это надоело – беготня, стрельба, безденежье. Из Гильдии выперли, жена давно бросила. Ни до кого дотронуться нельзя, башка болит постоянно. Скоро всего этого не станет. Так что определенные плюсы в моем положении есть. Интересно, Джил будет скучать?..

О боги, – вдруг подумал он, – да ведь я вот-вот умру!»

Мысль эта была огромной и страшной, но Джон справился со страхом, как привык справляться всю жизнь – когда шел на нож, лез под пули и нырял в драку. Он собрался, задышал глубоко и мерно и, глядя прямо перед собой, сосредоточился на том, как воздух входит в легкие и покидает их: вдох, выдох, вдох, выдох… Через полсотни вдохов страх ушел, но взамен стало невыносимо тоскливо. Тоска была словно боль в животе – от нее не получалось отвлечься, ее ничем было не заглушить, хотелось только свернуться на песке калачиком и тихо скулить в ожидании конца.

Такого Джон себе позволить не мог.

– Счастливец глух к чужому несчастью, – сказал он Хонне, просто чтобы услышать звук своего голоса. – Оттого у вас все такими сволочами и становились.

Хонна молчал очень долго. Джон, чтобы отвлечься, принялся разглядывать рассветное небо Разрыва. Полоса над холмами стала вдвое шире, в воздухе веял первый утренний бриз, пока еще слабый, как дыхание котенка, но уже теплый, несущий обещание жары. Между тем Хонна все молчал, и Репейник даже решил, что он умер, но потом из полуоткрытого рта Фернакля донесся странный тихий звук. Звук был прерывистым и вместе с тем глубоким, словно шел из самого нутра. Он то затихал, то становился слышен вновь. Джон сначала не понял, что это, а затем сообразил.

Великий Моллюск смеялся.

– Уж простите… господин Джонован, – отсмеявшись, сказал Хонна. – Я… за пять тысяч лет… много слыхал такого.

– Вы мне не верите, – утвердительно сказал Джон. – Ваш эликсир загубил два народа, а вы все равно не верите.

Ветер обрел силу, взъерошил волосы на голове сыщика. Рассветная полоса растеклась на полнеба. Стало немного теплей.

– Не верю, – согласился Хонна. – Не валлитинар… их загубил. Была подлость. Было… себялюбие. И жестокость. Мне надлежало… распознать их. В ростке. И пресечь. Но я… оказался… дурным вождем. Моя вина.

Джон переменил руку, державшую ремень. Хонна, видимо, смирился с болью и выдержал процедуру, не издав ни звука. Бриз крепчал, налетал порывами. Небо выцветало. Далеко над дюнами, справа от Джона, оно стало болезненно-розовым.

– Не думаю, – сказал Репейник. – Ничего вы не могли изменить.

Дунул ветер, сыпанул песком в лицо. Джон потряс головой и сплюнул.

– Хонна? – позвал он.

Ответом было молчание.

– Хонна, – сказал Джон снова, хотя все и так было ясно.

Воздух над горизонтом дрожал, на вершинах дюн танцевали маленькие пылевые вихри. Кусты песчаного винограда покачивались под порывами бриза. Хонна лежал, запрокинув голову, и теперь было видно, что он весь измазан кровью. Свежая, она хранила молочный цвет – Джон впервые видел своими глазами легендарную белую кровь богов, – но везде, где успела свернуться и засохнуть, стала бурой, как старая ржавчина. Бурые пятна сплошь покрывали грудь и плечи Великого Моллюска, песок под ним был темным, спекшимся.

Джон протянул руку и потрогал шею Хонны, не зная, что должен ощутить: биение пульса, тепло, возможно, последнюю дрожь или отголосок мыслей, как это было с Иматегой.

(«Здесь никого»)

В этот момент Джона от макушки до ступней будто пронизала молния. Ощущение было сродни взрыву внутри тела – он словно бы распался на крошечные части, на мириады осколков. Со всех сторон одновременно раздался многоголосый звук, похожий даже не на слова, а на эхо слов, слов на чужом языке, который был древней песка под ногами. Время, как огромное сердце, дрогнуло и на миг остановилось. Перед глазами засверкали удивительные фигуры, хрупкие разноцветные плоскости, соединенные в неимоверно сложную систему. И все вместе – осколки, звуки, фигуры – стало цельным, единым и неразделимым. Стало прекрасным.

А затем пропало.

Джон встал, чувствуя каждый натруженный мускул в избитом теле. Ребра ныли, в глотке пересохло, но, несмотря на это, он чувствовал небывалый подъем сил, будто в тело влили новую, свежую кровь. И в то же время на душу наваливалось одиночество, неизведанное, щемящее, беспредельное. «Вот как бывает, когда умирает бог, – подумал Джон. – Словно ты освободился и в то же время – осиротел…»

Ветер обдал щеку горячим сухим дыханием. Джон обернулся и увидел, что над горизонтом в дрожащем расплывшемся мареве показалась верхушка солнечного диска. Светило было огромным, в несколько раз больше земного привычного солнца, и Джон прикрыл глаза ладонью, не в силах смотреть на его раскаленную алую кромку. Ветер налетал порывами, сыпал пылью, дышал мертвым песчаным запахом. С каждой секундой становилось все жарче.

Репейник в последний раз оглянулся на тело Хонны и сделал несколько шагов по песку. Вокруг, насколько хватало глаз, тянулись горбы дюн, поблескивавшие слюдяными искрами.

«Смерть, – подумал Джон. – Ну и где же она?»

Он стянул куртку, обмотал вокруг головы на манер тюрбана, как у приканских кочевников, но никакого толку из этого не вышло, потому что голове под импровизированным тюрбаном стало жарче, чем было без него. Вероятно, кочевники знали какой-то секрет – а может, и не было никакого секрета, просто сочинители инструкций по выживанию придумали, что в тюрбане по пустыне гораздо легче идти, ведь проверить-то все равно, считай, некому. А кочевники носят тюрбаны оттого, что им так велел какой-нибудь Каипора под страхом немедленной мучительной смерти. Смерти… Где же она?